Выбрать главу

Ночью мне приснились иконы — страшные, черные от копоти, с жуткими огненноглазыми ликами. Я проснулась от собственных рыданий. «Ну что ты, что? — спросил он. — Страшный сон? Чего теперь бояться. Всё плохое уже позади». Мы обнялись, уснули. А на рассвете стук в дверь… Мне не дали даже проводить его. Последнее, что я видела сквозь пелену слез — как он идет сгорбленный к грузовику, а его подталкивают в спину двое энкаведешников… Может быть, и хорошо, что я с ним не простилась. Я с ним до сих пор не простилась. Один раз, ослабев от отчаяния, написала прощальное письмо, но оно не считается, Ося ведь его не прочел…

…Нет, нет, нет!

[На крик заклевавшая носом молодая женщина вскинулась. Минут на пять голос опять окреп, потом постепенно спустился в стихающий шепот].

Не буду про то первое мая. Хочу про другое первое мая, про настоящее.

Весенний Киев. Яркое солнце. Мне девятнадцать. Наша шумная компания сидит в арт-клубе «ХЛАМ», «Художники-Литераторы-Артисты-Музыканты», празднуем день рождения Саши Дейча. Стол заставлен снедью, вином. На севере, в Питере и Москве голод, а у нас в Киеве всего полно, жизнь по-веселому страшная и по-страшному веселая, все говорят про будущее, из которого исчезнет страх и останется одно веселье. Именинник, знающий все языки на свете, читает свои переводы Уайльда, Рильке и Мачадо. Я помню всех, кто сидел за тем столом. Ничего веселого тех мальчиков и девочек впереди не ждало, только страшное. До старости дожили, кажется, только мы с Сашей. Но он ослеп. А мое веселье вам, Верочка, известно…

Нет, двое наших, кажется, эмигрировали. Может быть, им повезло больше и они пережили европейские грозы, дождались ясной погоды и пригожего заката. Мне недавно привезли последний сборник Адамовича. Там есть меланхолическое стихотворение, которое наполнило меня жгучей завистью. Я его часто мысленно повторяю.

Нет, в юности не всё ты разгадал.

Шла за главой глава, за фразой фраза,

И книгу жизни ты перелистал,

Чуть-чуть дивясь бессмыслице рассказа.

Благословенны ж будьте, вечера,

Когда с последними строками чтенья

Всё, всё твердит «пора мой друг, пора»,

Но втайне обещает продолженье.

Как бы хотела и я «чуть-чуть дивиться бессмыслице рассказа» и благословлять последние вечера жизни…

Да ну. Я лучше про первое мая.

Клуб был в подвале гостиницы «Континенталь».

Открылась дверь. С Николаевской улицы хлынуло солнце, заполнило весь прямоугольник сиянием. Кто-то вошел, но было не видно кто, да я и не смотрела.

Мой сосед говорит: это же Мандельштам, тот самый.

К столу подошел худой, с кудрявым локоном над лбом, с дурацкими бакенбардами. Поздоровался с Дейчем. Сказал что-то тоже дурацкое. «Приветствую прекрасных киевлянок и менее прекрасных киевлян», что-то такое. Поклонился мне. «Еще к ручке приложитесь», — фыркнула я. Я была колючая, а тут еще хотела показать столичной знаменитости, что не лыком шита. Он уже тогда был звездой в артистическом мире, Осип Мандельштам.

Его, конечно, попросили почитать стихи. Он сразу согласился. Провел вот так по лицу рукой — всегда так делал, будто надевал или, наоборот, снимал маску. И лицо, показавшееся мне смешным с этими его бакенбардами, вдруг стало прекрасным. Я потом только таким его лицо и видела, всегда. Голос у него, когда он декламировал стихи, тоже делался другим. Магическим.

Он прочитал Tristia — «Я изучил науку расставанья».

Кто может знать при слове расставанье —

Какая нам разлука предстоит?

Что нам сулит петушье восклицанье,

Когда огонь в акрополе горит?

Я, конечно, не догадывалась, что расставанье станет главной наукой моей жизни. Меня тогда больше всего пронзили строки:

В Петрополе прозрачном мы умрем,

Где властвует над нами Прозерпина.

Мы в каждом вздохе смертный воздух пьем,

И каждый час нам смертная година.

Помню, мне захотелось пить с этим волшебником смертный воздух и умереть с ним в прозрачном Петрополе. В нашей тогдашней юности мы обожали болтать о смерти и бравировать бесстрашием перед ней.

Когда Осип сел — рядом со мной освободился стул, и это, конечно, была судьба — я тоже заговорила с ним о смерти. Демонстрировала свою зрелость и сложность натуры.

— Бросьте, мы ничего не знаем о смерти. И слава богу, что не знаем, — сказал он, послушав мою чушь. — Вот посмотрите.

Он опять показал на открывшуюся с улицы дверь, оттуда лился золотой предвечерний свет и кроме сияния ничего не было видно.

— Смерть — как эта дверь, только по ту сторону не Николаевская улица, а что-то сияющее, неведомое.

— Реинкарнация? — щегольнула я умным словом. — Новая жизнь? Бросьте. Там ничего нет. Если душа бессмертна и вечна, мы бы хоть что-то помнили из прежних жизней. А если что-то было, но мы не помним, то это все равно как если бы ничего не было.

— Может быть, нам пока просто нечего вспоминать, — сказал он. — Может быть, мы читаем первую главу книги. Здесь только завязка. Но будут другие главы, и все загадки, которые нам непонятны, потом разъяснятся. Надо просто доверять Автору, читать глава за главой, и как во всякой великой книге сюжет затянет нас, увлечет, возвысит и к чему-то важному выведет.

У меня замерло сердце. В моем кругу так никто не разговаривал. Я была девятнадцатилетней дурочкой, я еще не умела бояться, но мне вдруг отчего-то сделалось очень страшно. Я отодвинула стул, сказала: «Мне надо в уборную» — резко сказала, грубо. Чтобы обрезать, оборвать шелковую паутину, которая — я это чувствовала — меня оплетает и не выпустит, если не рвануться.

В туалете было зеркало. Первым делом я проверила, как я выгляжу. Я была некрасивая, всегда себе не нравилась, еще и специально криво стригла челку, носила какие-то хламиды. Вот и отлично, думаю, что я такая уродина. Загадала: если вернусь, а он ушел или пересел — значит, померещилось, и слава богу, и ничего не надо. А если досчитаю до ста, вернусь, а он там же и ждет, тогда… Тогда это судьба…

[У старухи уже и губы не шевелились. Сиделка решила, что больная наконец уснула, и тоже устроилась в кресле поудобней — подобрала ноги, прикрылась пледом, осторожно погасила лампу.

Надежда Яковлевна в самом деле уснула, но первое мая продолжилось и во сне].

…Что-то произошло, когда я досчитала до 81. Зеркало затуманилось, словно покрылось испариной. Я на миг перестаю себя видеть. Провожу по серебристой поверхности рукой, стираю испарину и вижу себя снова. Я такая же юная, с гладкой кожей и косой челкой, но это уж не она, не та девочка, а я. Всё пережившая, через всё прошедшая, всё знающая.

Не досчитав до ста, я оборачиваюсь, быстро иду назад. Неужели… Неужели я сейчас войду в зал, и снова окажусь в девятнадцатом году и Ося будет там?!

Ни о чем не думая, но очень торопясь, я дергаю ручку.

Да, я там. То есть здесь.

Играет граммофон, шаляпинский бас поет: «Сладкие сны, юные грезы любви…» Шумят голоса, раскатывается смех, звенит посуда, но всё это смутное, не более чем фон. Ясно и отчетливо я вижу только Осю.

Он никуда не делся. Он там, где был пять минут и шесть десятилетий назад. И лицо точь-в-точь такое же, сияющее молодостью и жизнью, но наши взгляды встречаются, и я понимаю: он тоже всё знает. Хочет подняться, но я иду через зал очень быстро, я уже рядом. Я сажусь и беру его за руки. Они горячие.

— Как же долго я тебя ждал, — говорит Ося, но не жалобно, а радостно. Пять минут назад мы были на «вы».