Выбрать главу

 

Марина закрыла глаза, и перед ней вспыхнул кадр из того самого фильма: холодный свет софитов, запах дешевого грима и два стеклянных цилиндра, которые буквально раздвигали ее плоть, лишая возможности дажее свести ноги. Тогда она чувствовала себя объектом, деталью сложного механизма, созданного для того, чтобы доставлять визуальное удовольствие тысячам мужчин по ту сторону экрана. Она вспомнила, как режиссер тогда кричал, чтобы она «не зажималась», и как она, задыхаясь, пыталась имитировать оргазм, пока стекло врезалось в ее внутренние стенки. Сейчас, в раздевалке «Звёздочки», эта память стала ее проклятием: она знала, что ее тело способно выдержать почти любой ужас, но эта способность теперь работала против нее.

 

Тихонов вдруг замолчал. Марина открыла глаза и увидела, что он смотрит на дверь. В коридоре послышался приглушенный детский голос и смех. Это был Коля. Видимо, он решил вернуться за какой-то забытой игрушкой или просто не мог уйти, терзаемый любопытством. Тихонов не вздрогнул; напротив, на его лице появилась хищная, торжествующая улыбка. Он не сделал попытки прикрыться или отпустить Марину. Вместо этого он схватил ее за волосы, заставляя запрокинуть голову и смотреть на него.

 

— Слышишь? Твой маленький фанат вернулся за продолжением, — прошептал Тихонов, и в его голосе сквозило извращенное предвкушение.

 

Он не просто не остановился, он решил превратить присутствие ребенка в часть своего перформанса. Марина почувствовала, как его рука с силой прижала её к скамье, а вторая рука потянулась к стопке пластиковых папок, лежавших на соседнем столе. Он выбрал одну из самых жестких, с острым металлическим зажимом по краю. Марина в ужасе замерла. Она вспомнила одну из самых жестоких сцен своего прошлого, когда режиссер заставил её использовать острые грани пластиковых коробок, чтобы добиться «настоящего» выражения боли на лице, которое зритель примет за запредельный экстаз. Тогда она научилась разделять сознание и плоть, представляя, что она — это просто оболочка, в которую что-то вставляют. Теперь она снова включила этот режим, хотя сердце колотилось в горле, заглушая звуки шагов Коли в коридоре.

 

Тихонов с резким, почти насильственным толчком ввел край папки в неё. Острый угол металла полоснул по нежной слизистой, вызывая вспышку острой, электрической боли. Марина вскрикнула — не по сценарию, а по-настоящему, и этот звук, казалось, заполнил всю раздевалку. Но Тихонов лишь сильнее сжал её волосы, заставляя её смотреть в сторону двери, где уже показалась маленькая фигурка мальчика. Коля застыл в проеме, его глаза расширились, впитывая картину: его добрая нянечка, раздвинутая и беспомощная, а над ней — отец, который с холодным лицом продолжает вбивать в неё офисную принадлежность.

 

— Кричи, Мальвина! — приказал лейтенант, и его голос стал стальным. — Кричи так, чтобы он знал, как сильно ты это любишь. Помнишь, как в «Городских джунглях», когда тебе вбивали в задницу стеклянный стакан? Давай, воспроизведи этот звук!

 

Марина почувствовала, как в горле пересохло, а сознание начало расслаиваться. В этот момент она перестала быть Мариной, воспитателем старшей группы, и снова стала Мальвиной — тем самым продуктом индустрии, чья задача заключалась в том, чтобы превращать страдание в товар. Она вспомнила ту самую сцену из «Городских джунглей»: холодный бетонный пол, ощущение чужеродного стекла, которое растягивало её до предела, и команду режиссера «Громче! Еще больше страсти!». Тогда она научилась извлекать из себя звуки, которые не имели ничего общего с удовольствием, но идеально продавали его зрителю.

 

Она открыла рот и закричала. Это был надрывный, театральный стон, смесью которого были отчаяние и выученная техника. Она выгибала спину, прижимаясь к жестким доскам скамьи, и заставляла свой голос вибрировать на тех самых нотах, которые когда-то заставляли миллионы мужчин по всему миру сглатывать слюну. Она видела, как Коля, застывший в дверях, сжимает кулачки, вглядываясь в этот кошмар с недетским, тяжелым осознанием. Мальчик видел не любовь, а механическую, вымученную покорность, и эта правда была страшнее любого физического насилия.

 

Тихонов, раззадоренный этой картиной, перестал использовать папку. Он выдернул её с резким звуком, заставив Марину содрогнуться, и тут же, не давая ей перевести дыхание, навалился на неё всем весом, вбивая в неё свой член. Его движения были рваными, жестокими, лишенными какой-либо нежности. Он двигался в такт её фальшивым крикам, словно дирижировал этим спектаклем унижения. Марина чувствовала, как внутри всё горит, как старые травмы из десятков фильмов отзываются в теле тупой, ноющей болью. Она вспомнила, как в двадцать один год её заставляли принимать в себя троих мужчин одновременно, и как тогда, в «Белоснежке», она тоже чувствовала себя раздвинутой, пустой, превращенной в проходной двор.