Марина медленно собирала свои вещи, ощущая, как каждый шаг отзывается тупой пульсацией внизу живота. Она нашла свою нижнюю часть белья, которая была заброшена в угол, и, взглянув на неё, вдруг вспомнила, как в начале своей карьеры её учили «подготавливать» тело к съемкам. Она вспомнила холодные залы ожидания, запах дешевого грима и бесконечные очереди из таких же девушек, которые, как и она, пытались превратить себя в эластичную резину, чтобы вместить в себя всё, что задумал режиссер. Тогда ей казалось, что это своего рода искусство — искусство податливости. Теперь же, в тишине детского сада, эта податливость ощущалась как предательство собственного «я».
Она наконец смогла привести себя в порядок, но ощущение инородности внутри не проходило. Тихонов оставил после себя не только физическую боль, но и ментальный след, который невозможно было смыть водой. Марина подошла к зеркалу и увидела в нем не воспитательницу Марину, а обрывки Мальвины: размазанная помада, покрасневшие глаза и взгляд, в котором застыла покорность. Она вспомнила одну из своих самых жестких сцен, где её заставляли имитировать полную потерю сознания после многочасового марафона с несколькими партнерами. Тогда она просто закрывала глаза и представляла, что находится в другом месте, где её никто не видит и не трогает. Сейчас она попыталась сделать то же самое, но перед глазами стояло лицо Коли.
Её охватил внезапный приступ тошноты. Она посмотрела на игрушки, разбросанные по комнате: пластиковые кубики, плюшевые мишки, цветные карандаши. Всё, что еще утром казалось символами детства и чистоты, теперь выглядело как реквизит в извращенном фильме. Она вспомнила, как в одном из своих проектов «Детский сад порока» декорации были почти идентичны этой группе, и как она, будучи в образе, должна была выполнять самые грязные приказы «директора». Тот фильм был одним из тех, что принесли ей славу, но теперь он стал её персональным адом, материализовавшимся в реальности.
Выходя из раздевалки, она заметила, что в коридоре всё еще стоит какая-то странная тишина. Она замерла, прислушиваясь. Ей казалось, что за каждым углом её ждет новая камера, новый оператор или новый Тихонов, готовый напомнить ей о её «призвании». Она почувствовала, как её тело всё еще вибрирует от того ужаса, который она только что пережила, и эта вибрация была пугающе знакома. Это был тот самый физический отклик, который она испытывала десять лет назад, когда её тело, вопреки воле разума, начинало реагировать на насилие, превращая боль в какой-то извращенный, механический экстаз.
Марина вышла в главный коридор, стараясь идти ровно, хотя каждое движение бедер отзывалось резким, распирающим чувцем. Она чувствовала себя обнаженной даже в одежде, словно на ней не было никакой защиты от мира. Внезапно она заметила на полу забытый кем-то из детей пластиковый конструктор — яркий, ребристый блок, который теперь казался ей не игрушкой, а истязательским инструментом. Она едва не вскрикнула, отшагнув в сторону, и этот инстинктивный ужас заставил её вспомнить одну из самых изматывающих съемок в фильме «Механический рай», где её заставляли использовать массивные, зазубренные фаллоимитаторы из жесткого пластика. Тогда она помнила, как её слизистая сгорала от трения, а режиссер требовал «больше экспрессии», пока она пыталась не потерять сознание от боли.
Она прошла мимо зеркала в вестибюле и на секунду остановилась. Из отражения на неё смотрела женщина с потухшими глазами, чьи губы всё ещё хранили отпечаток грубого напора Тихонова. В этот момент в её сознании всплыл кадр из «Белоснежки»: она лежала в точно такой же позе, раздвинутая и пустая, а сверху на неё смотрели три фигуры, стирающие её личность своими телами. Тогда она думала, что это вершина её карьеры, апофеоз профессионализма — уметь принять в себя всё, что в тебя вбивают, и при этом улыбаться в камеру. Теперь она понимала, что эта «профессиональная деформация» стала её проклятием: её тело, привыкшее к насилию, слишком легко адаптировалось к нему, предательски принимая любые издевательства Тихонова как знакомый рабочий процесс.