Марина чувствола, как её тело растягивается, принимая инородные предметы, и в этот момент она окончательно перестала принадлежать себе. Ощущение сухого, царапающего пластика внутри вызывало резкие вспышки боли, которые странным образом переплетались с чувством глубокого, почти животного отчаяния. Она вспомнила фильм «Механический рай», где её заставляли часами держать в себе набор из акриловых цилиндров, пока она имитировала задумчивый, мечтательный взгляд, глядя в камеру. Тогда это была эстетика извращения, теперь же это была просто грубая физиология в помещении, пахнущем старой резиной.
Тихонов, задыхаясь, продолжал свои эксперименты, и его движения становились всё более хаотичными. Он не просто хотел её тела; он хотел увидеть, как «Мальвина» ломается, как её профессиональная выучка сталкивается с реальностью унижения. Он заставил её встать на колени, прижимая её лицом к холодным металлическим ножкам скамьи, и начал использовать пластиковые трубочки, вводя их одну за другой, создавая внутри неё какой-то безумный, инородный конструкт. Марина слышала свое сдавленное дыхание и чувствовала, как слезы текут по щекам, капая на линолеум. Она снова была той двадцатилетней девушкой в студии, которая считала, что если она перестанет чувствовать, то боль исчезнет.
— Кричи, Мальвина! — прорычал Тихонов, с силой толкая в неё последний стержень. — Где те стоны из «Белоснежки»? Где та страсть, которую я видел на экране?
Марина открыла рот, и из её горла вырвался надрывный, хриплый звук. Это не был стон наслаждения; это был крик животного, загнанного в угол. Но для Тихонова этот звук стал сигналом к финалу. Он грубо развернул её к себе, игнорируя любые признаки её страдания, и закончил акт, вбиваясь в неё с яростью человека, который наконец-то подчинил себе кумира. В момент его разрядки Марина почувствовала, как внутри неё что-то окончательно оборвалось. Это была не физическая связь, а акт окончательного присвоения её прошлого и настоящего.
Тихонов отстранился так же резко, как и начал, оставив Марину лежать на холодном линолеуме. Она не спешила подниматься; ее тело ощущалось как выпотрошенный кокон, внутри которого всё еще вибрировала инородная тяжесть. Пластик, который он вводил в неё, выходил с мерзким, чавкающим звуком, оставляя после себя ощущение жжения и пустоты. Марина смотрела в потолок, где белая краска начала шелушиться, и видела в этих трещинах карту своего падения. Она вспомнила съемки «Анатомии страсти», когда её заставляли часами оставаться в статичной позе, пока в неё вводили расширители из медицинской стали. Тогда она думала, что это предельный уровень дегуманизации, но сейчас, в тишине детсадовской раздевалки, она поняла, что лейтенант создал для неё новый, гораздо более жестокий вид рабства.
— Хорошая работа, Мальвина, — бросил Тихонов, застегивая ремень. Его голос снова стал будничным, почти вежливым, что пугало её больше всего. — Завтра жду тебя здесь в то же время. Подумай над тем, что мы будем использовать в следующий раз. Мне хочется чего-то более... увесистого.
Он вышел, не оборачиваясь, оставив после себя запах дешевого табака и холод. Марина медленно поднялась, чувствуя, как ноги подкашиваются. Она подошла к зеркалу и увидела женщину с размазанной тушью и пустыми глазами. В этот момент она осознала, что её жизнь окончательно разделилась на две части: одну она прожила десять лет назад под вспышками софитов, а вторую — сейчас, в тени детского сада. Но самое страшное было в том, что эти две части наконец-то слились в одну бесконечную линию унижения.
Она начала собирать разбросанные по полу стержни от фломастеров и обломки трубочек. Её пальцы дрожали, когда она складывала этот «реквизит» обратно в коробку для творчества. В какой-то момент ей показалось, что из-за приоткрытой двери в коридоре на неё кто-то смотрит. Она замерла, сердце забилось в горле. Это мог быть Коля, который снова забыл что-то в группе, или зазевавшийся родитель. Она почувствовала внезапный приступ паники: ей хотелось закричать, чтобы её заметили, чтобы кто-то помог ей выбраться из этого кошмара, но в то же время она хотела исчезнуть, раствориться в стенах «Звёздочки», чтобы больше никогда не быть увиденной.
Марина замерла, не смея обернуться. Тишина коридора казалась плотной, почти осязаемой, и в этой тишине любой шорох звучал как приговор. Она медленно выпрямилась, чувствуя, как внутри всё еще пульсирует фантомная боль от стержней, а по бедрам стекает липкая смесь из слез и остатков того, что Тихонов оставил в ней. Взгляд её упал на зеркало: из него на неё смотрела не педагог-наставник, а изломанная женщина, чья кожа всё еще хранила память о каждом грубом движении лейтенанта.