Я прикоснулась к клавишам. И тут же отдёрнула руку. От инструмента исходила волна острого, ревнивого отчаяния. Не просто грусть, а яростная, невысказанная страсть, смешанная с горечью. Я закрыла глаза, позволив образу проявиться. Молодая женщина в бальном платье, она играла... играла для него. А он стоял в дверях, не слушая, его взгляд был устремлен куда-то вглубь дома, за другую тень. Боль отторжения, острая, как лезвие, вонзилась в меня.
Это было не просто воспоминание. Это был шрам на реальности этого места.
Внезапно чувство изменилось. Острая боль сменилась тяжелым, давящим наблюдением. Я открыла глаза. В дверях, сливаясь с тенью коридора, стоял Каспиан. Он не двигался, просто смотрел. Его присутствие было физическим грузом, заставляющим воздух сгущаться.
— Она была одной из первых, — прозвучал его голос, беззвучный и в то же время ясный внутри моей головы. — Жила здесь, когда я еще пытался сохранять видимость нормальности. Ее боль была... громкой. И сладкой. Я поглотил ее одним из первых. Теперь она здесь, — он сделал едва уловимый жест в сторону фортепиано.
— Ты забрал ее боль...и оставил здесь ее призрак? — спросила я, все еще чувствуя холодок отчаяния на своей коже.
— Я забрал суть ее страдания. То, что осталось... эхо. Как запах, который въелся в дерево. Дом питается такими эхами. Они его обои, его воздух. Ты должна привыкнуть их не замечать.
«Не замечать». Это было все равно что посоветовать не замечать собственного сердцебиения.
— А кто она? — спросила я. — У нее было имя?
Он медленно вошел в комнату. Его тень опередила его, лизнув мои туфли, и я почувствовала леденящий холод.
— Имена не имеют значения. Только боль имеет значение. Она нота в симфонии этого дома. Как и ты теперь.
Его слова должны были испугать, унизить. Но в них была ужасающая правда. Я была еще одним источником страдания для этого места? Или... я могла стать тем, кто эту симфонию перепишет?
— Ты не спрашиваешь о внешнем мире, — заметил он, подойдя ближе. Его взгляд, казалось, видел не меня, а те вихри чужой тоски, что всегда вились вокруг меня. — Не беспокоишься, что о тебе будут скучать?
Я встретила его взгляд.
— Никто не будет скучать. Я была призраком и там.
На его лице, в той его части, что еще напоминала человека, мелькнуло что-то... понимание? Или презрение к моей слабости?
— Как удобно, — прошептал он. — Беглецу не нужны корни.
Он повернулся, чтобы уйти, его плащ из тьмы взметнулся.
— Сегодня вечером. Библиотека. Мы начнем. Приготовься к тому, что твой дар будет не щитом, а скальпелем. И режь он будет тебя первую.
Он растворился, оставив меня наедине с призраком ревнивой пианистки и с гнетущей тишиной, в которой мое собственное сердцебиение звучало слишком громко. Да, о моем исчезновении никто не побеспокоится. И в этом была моя свобода и мой приговор.
Глава 4.
КАСПИАН
Она думала, что ее комната — это место уединения. Наивное дитя. В этом доме не было угла, куда бы не проникало мое сознание. Я ощущал каждый ее вздох, слышал стук ее сердца — слишком быстрый, трепетный, как у пойманной птицы. Я наблюдал, как она спит, ворочаясь в постели, ее сны окрашивались в цвета моих собственных кошмаров. Она была здесь всего несколько дней, а уже начинала тускнеть, впитывая атмосферу Эхо, как бумага впитывает влагу.
«Призрак», — назвала она себя. Возможно, так оно и было. Но чтобы понять, что такое призрак, ей следовало узнать, что вообще значит существовать, из плоти и крови, что есть мир в понимании обычного смертного., а что значит мир мертвых. Я же был чем-то средним. Вернее, тем, во что превращается существо, взявшее на себя слишком много.
Я стоял в Сердцевине — месте, которого не было на планах, комнате, существовавшей только в моем восприятии. Это был нулевой пункт, где сходились все нити. Стены здесь были не из камня, а из спрессованной тьмы, и они пульсировали, как живая плоть. Передо мной висел мой собственный портрет. Единственный в этом доме. Я приказал тене-слугам написать его столетия назад, в моменты редкой ясности, когда я еще помнил форму своего лица. Художник сошел с ума на третьем сеансе, но работа была завершена.