Мы создавали не лечебницу. Мы создавали храм. Храм принятой боли.
И прихожане шли. Не толпами. Поодиночке. Самые отчаявшиеся. Те, кого отверг и свет, и обычная тьма. Они находили наши врата и приносили в дар свои раны.
Тори стала верховной жрицей этого культа. Я… я был его наставником. Молчаливым, грозным, существом из самой сердцевины кошмара, чье присутствие придавало вес ее словам. Когда она говорила о силе, что таится в страдании, я стоял за ней, живое доказательство этой истины.
Однажды через арку вошла не тень. Вошел живой человек. Молодой человек с глазами, полными такой ненависти к миру и к самому себе, что она была почти осязаема. Он был на волосок от того, чтобы стать убийцей.
Он увидел нас и замер. Его ненависть столкнулась с нашей, гораздо более древней и могущественной.
— Кто вы? — его голос сорвался на хрип.
— Те, кто может дать тебе то, что ты ищешь, — ответила Тори. Ее голос был медовым, завораживающим. — Не забвение. Мощь. Твоя ярость — это не болезнь. Это дар. Дар, который мир пытается у тебя отнять.
Она подошла к нему, и ее пальцы, светящиеся холодным светом, коснулись его лба. Я почувствовал, как она не гасит его гнев, а… канализирует его. Она направляла эту разрушительную энергию не вовне, а внутрь. Она учила его превращать ярость в холодную, беспощадную решимость.
— Мир сломал тебя, — шептала она. — Но ты можешь собрать себя заново. Не таким, каким он хочет тебя видеть. Таким, каким ты хочешь быть. Сильным. Непоколебимым. Как мы.
Молодой человек слушал, завороженный. Его кулаки разжались. Дрожь утихла. В его глазах появилась не здоровая ясность, а ледяной, отполированный до блеска фанатизм. Он нашел свою религию.
Когда он ушел, портал закрылся. Тори обернулась ко мне.
— Еще одна душа спасена от саморазрушения.
— Ты заменила одну форму саморазрушения на другую, — заметил я. — Ты сделала из него орудие. Для чего?
— Для него самого, — ответила она просто. — Теперь он будет жить. Не счастливо. Но сильно.
— Подарив ему судьбу, по сравнению с которой смерть — милость.
Она покачала головой, и по ее щекам потекли слезы. Настоящие, человеческие слезы. Я не видел их так давно.
— Нет… Это… это ужасно.
Я подошел к «статуе» и провел когтем по деревянной руке. Материал был теплым, живым.
— Это — реальность, Тори. Мы — не боги. Мы — монстры. И наше милосердие… оно такого же свойства, как и мы сами. Мы не можем дать им свет. Мы можем дать лишь нашу тьму. Иногда это приносит покой, как с теми призраками. Иногда… это порождает вот такое.
Она упала на колени, закрыв лицо руками.
— Мы не должны… Мы не можем больше этого делать.
— Слишком поздно, — я указал на стены. Мерцающие узоры снова складывались в новые арки. Десятки арок. Из некоторых доносились крики, из других — тихий плач, из третьих — немое отчаяние. — Они уже идут. Живые и мертвые. Ты разожгла пожар, аптекарь. И теперь мы должны либо тушить его, либо сгореть вместе со всем этим зданием.
Я посмотрел на ее согбенную фигуру, на деревянного солдата, на бесконечно расширяющиеся врата в наш личный ад. Мы хотели искупления. Мы хотели смысла. Мы получили и то, и другое в самой уродливой, самой невыносимой форме.
Мы стали санитарами на вечной войне между жизнью и смертью. И наша палата оказалась вымощена кошмарами, а инструментами — нашими собственными, извращенными душами.
Я подошел к ней и положил руку на ее плечо. Она вздрогнула.
— Встань, Тори, — сказал я, и в моем голосе не было ни нежности, ни упрека. Была лишь та самая, тысячелетняя усталость. — Приемная открыта. И у нас нет выбора, кроме как принимать пациентов. Учиться на ошибках. И надеяться, что следующий раз мы не превратим страдающего в предмет мебели.
Она медленно подняла голову. Ее глаза были красными, но слез больше не было. Была пустота. Та самая, что остается после того, как наивная надежда разбивается о жестокость реальности.