“Ворону давайте возьмём самую простую, уличную, без всех этих цирковых штучек”, — с надеждой попросил Михин. Однако “без штучек” не получилось: обычные каркуши не желали сидеть на заводской трубе под прицелом камеры и соблюдать задуманную геометрию кадра, так что пришлось опять обращаться за подмогой в шапито. Репутацию умной птицы дрессированная ворона подтвердила — смену отработала блестяще. Правда, после её визита у лилипутов пропал фальшьбриллиант со сценического костюма, а у заводского мастера — зеркальце на полтора дюйма.
Последний зоологический подвиг состоял в поимке жабы — самой настоящей, с “максимально противным лицом”. Ловили всей съёмочной труппой — кто в царь-луже на заводской площади, кто по берегам Оки. “Мала”, “недостаточно противна”, “чересчур худа”, — отвечал режиссёр на все усилия. Послали в зоомагазин — жабы на продажу оказались также неудовлетворительны. Десять съёмочных часов — пока солнце стояло высоко — искали нужное земноводное. Восемь из этих десяти Григ провёл в Оке, гоняя головастиков и охотясь за их родителями. Когда нашли подходящую “актрису”, вполне омерзительную и размером аж с полбуханки хлеба, — светило уже макнулось за горизонт, и съёмку пришлось отложить до завтра.
— А теперь нужны люди — не менее толстые и не менее отвратительные, — заявил Эйзен после того, как земноводное отработало сцену и было выпущено обратно в реку.
Нужны они были для отрицательных ролей. Карикатура — а она всегда просвечивала сквозь все творения Эйзена, будь то эскизы театральных костюмов некогда или режиссура фильма сейчас, — не терпела нюансов. Карикатура диктовала выявить и выпятить — вытянуть из глубины персонажа его суть и выставить на смех. Типажи выставляемых были уже разработаны в советской сатире: если богач расейского разлива — то непомерной толщины и тупости (вкупе с обязательными фраком и цилиндром); если иностранного — то язвенной худобы и гнилозубый (плюс всё те же цилиндр и фрак). Оставалось только перенести узнаваемые образы на экран.
Целых трёх толстяков задумал в картине Эйзен — трёх богатеев немыслимой толщины (конечно же, в специально пошитых фраках немыслимой же ширины). Сыскать эдаких раскормышей в пролетарской Коломне оказалось много труднее, чем породистых бульдогов, — и пришлось поездить по деревням в округе. Кое-как наскребли троих. Зная нрав режиссёра, Михин каждому перед показом надел “толщинку” — накладной живот из ваты поверх настоящего пуза, чтобы объём актёра из внушительного превратить в сверхъестественный. Бутафория сыграла на руку: закутанные в вату несчастные кандидаты потели на жаре так обильно, что были немедленно утверждены. “Капли пота будем снимать крупно — чтобы как виноградины!” — остался доволен Эйзен.
К толстякам был задуман для контраста ещё и четвёртый богач, скелетообразный. Живых мощей в городке оказалось хоть пруд пруди, однако зубы у большинства были хоть и плохи, и кривы, и редки — а “не зловещие”.
— Зловещие зубы — это как? — выходил из себя Михин. — Это что?!
Обращался уже не к режиссёру — бесполезно! — а к оператору.
— Ему улыбка нужна, как у дьявола, — пояснял Тиссэ буднично, словно рассказывая устройство линзы своей Éclair. — Чтобы заглянул в пасть, а в ней вся мерзость мира.
Дьявольский оскал искали долго. Каждому претенденту Эйзен предлагал выдрать пару нижних клыков для усиления эффекта, чем отпугивал и без того скудных желающих. Обошлись-таки без дантиста — в выбранной челюсти подкрасили пару резцов золой, чтобы создать “гнилое ощущение”. Тиссэ заснял улыбку таким крупным планом, что Михина слегка замутило. Возможно, это была просто усталость.