Зыбкая красота, что испарится вместе с туманом.
Одинокая чайка, паря, растворялась в белых клубах и через мгновение снова делалась видна. Суда лениво качали бушпритами — в такт появлению и исчезновению птицы. А колышущая корабли вода становилась то вязкой ртутью, то опять водой…
— Кровушки свежей не хотите испить? — Эйзен протянул недоеденный стакан с вареньем.
(На днях искали жидкость для изображения крови в кадре — пробовали разные виды варенья и остановились на вишнёвом: оно давало самые художественные потёки. С учётом кровожадных планов режиссёра сделали запас в несколько вёдер, и Эйзен, справедливо рассудив, что запас этот легко восполним, тотчас принялся его истреблять.)
Тиссэ только отмахнулся, увлечённый работой, и Эйзен со вздохом продолжил поглощать ягоды. Косточки сперва просто сбрасывал за борт, затем принялся выстреливать из губ, стараясь попасть как можно дальше. Он откровенно скучал.
— Чудная у нас с вами профессия, — не выдержал наконец. — Кино превращает обыкновенное вишнёвое варенье в настоящую кровь. Как Христос оборачивал кровь вином. Ещё неизвестно, что полезней для человечства.
— Не так говорите, — внезапно живо отозвался оператор. — Кино разрешает лить варенье вместо крови, вот в чём его прелесть. А возможно, даже предназначение.
— Да вы философ, Тис! По-вашему, генералам следовало бы перелицеваться в кинематографисты? — Эйзен обрадовался диалогу и спешно отложил десерт, ополоснул измазанные сладким губы. — Если генералы перестанут воевать, нам с вами нечего будет снимать. В мире без войны и без насилия искусство не требуется. И очень скоро исчезнет. Искусство — это отражение в зеркале: то же насилие, только наоборот.
Тиссэ долго молчал, полируя запотевшую линзу. Наконец выдал:
— Нет.
— Тогда что?
— Не умею сказать.
Пикировка не складывалась. Один из оппонентов был то ли скуп на слова, то ли чересчур погружён в работу.
— Зато я умею. — Эйзен так старался вовлечь товарища в дискуссию, что от возбуждения снова принялся отхлёбывать из стакана. — Хотите, накидаю вам дюжину вариантов? Выбирайте. Искусство — это уздечка, намордник, наброшенный на рыло питекантропа, чтобы меньше кусался и вообще не жрал себе подобных.
Рассуждать, жуя в паузах между словами и сплёвывая косточки, было непросто, но говорящий справлялся.
— Не нравится? Извольте другую версию. Искусство — это бубен, заставляющий общество плясать более-менее синхронно — в том направлении, куда требуется верховному шаману. Или великому князю, или церкви, или государству, наконец, — иными словами, заказчику музыки.
Высокий голос оратора звучал в тумане громко и одиноко. Даже сидящие на бакене чайки не отвечали — смотрели равнодушно на проплывающую мимо лодку, ленясь улететь.
— Нет? Возможно, вас устроит более лирическая альтернатива. Искусство — это отвар белладонны, дурман, чтобы не сойти с ума от скверности мира. Опять не нравится? Как вы привередливы, однако. Но не более, чем я изобретателен. Попробую с другой стороны. Искусство — это навоз, которым удобряется…
— Солнце появилось, — оборвал оператор. — Давайте работать.
Режиссёр умиротворяюще поднял руки, перепачканные ягодой: умолкаю, не смею мешать… И какое-то время в лодке раздавался только стрёкот камеры — она снова ловила ускользающие мгновения.
— А ведь мы с вами одинаковые, Тис, — произнёс Эйзен, когда стрёкот умолк; голос его был тих и низок, будто говорил другой человек. — Безделье сводит нас с ума. Мы не умеем не работать.
Тиссэ по-прежнему молчал, не отлипая от камеры и будто слитый с ней воедино, но — о чудо! — кажется, улыбался.
— Зато и лучше нас работать никто не умеет! — Эйзен обрадовался одобрению, и голос его опять взлетел на высоту и зазвенел проказливо. — Никто не снимет лучше вас, а лучше меня — никто не придумает. Не хотите присягнуть на верность?
Не давая паузе затянуться, Эйзен ловко упал на колено — прямо в лодке, посреди канатов и вёсел, опасно качнув маленький ялик.
— Ну тогда я вам присягну!
Одна рука — к сердцу, другая — к другу.
— Клянусь отсутствующей честью и потерянным достоинством и обещаюсь перед несуществущим богом и своей эфемерной совестью…
Тиссэ улыбался шире, уже почти смеялся, но взгляда от объектива не отрывал.
— Как же вы невыносимо скучны, — уселся Эйзен обратно на скамью. — Даже присягать расхотелось.