Выбрать главу

— Вы знакомы с ним? — удивился хозяин, и по тому, как он удивился, Роумэн понял, что Криста угадала. «А я бы ответил иначе, спроси он меня, а не Кристу. Я бы ответил так: „Фокус — власть; люди — подданные. Скрипка слишком нежна и хрупка, чтобы позволить мне ощущать свою силу“. Каждый о своем, — подумал он, — а обгаженный — о горячей ванне».

Фокусник был маленький, сутулый, причем он не играл сутулость, он действительно был таким, с круглыми водянистыми глазами; веки набухшие, видимо, болен парень, почки или сердце.

Он достал из кармана старого, лоснящегося фрака пачку «Дукадо», открыл ее, вынул сигарету, протянул людям, сидевшим ближе всех к нему, попросил пощупать — достойным жестом, ничего от клоуна, который хочет рассмешить собравшихся, нет, просто человек делает свою работу: «Сейчас я стану вас дурить, а вы поймайте меня, попробуйте-ка, тогда можете освистать, прогнать взашей, опозорить, только сначала поймайте, вы же за этим пришли сюда; когда вы смотрите мою работу, вам более всего хочется заметить, как я дурю вас, бедные вы мои люди, но я не доставлю вам этого удовольствия, не ждите; фокус — математика, ее понимают единицы из миллионов; наука избранных; холодная, отрешенная, а потому чуть снисходительная к другим, но очень при этом требовательная».

Сигарету фокуснику вернули, он легко бросил ее в угол рта, сжевал, достал следующую и так же легко, поймав ее ртом, прожевал, словно кусок торта. И так он сжевал все сигареты, одну за другой, — двадцать штук; он не стал икать, хвататься за живот, изображая резь в кишечнике (Роумэн, кстати, ощутил ее), или падать на пол, дрыгая ногами, а можно было бы: здесь любят предметное выявление состояния, люди платят деньги за то, чтобы видеть.

Он постоял несколько секунд в задумчивости, обводя притихших посетителей своим грустным взглядом, а потом — неожиданно хлопнув ладонями над головой — начал пускать из носа, ушей, рта клубы табачного дыма, а после выплюнул на пол кусок огня и, не поклонившись даже, ушел, потому, видимо, что над ним слишком уж животно смеялись…

— Ты заметил, какие у него руки? — спросила Криста.

— Да. Странно, у него испанские руки. В Прадо… — начал было он и запнулся. — В Прадо, — повторил он, — ты можешь заметить, что у тех испанцев, которые позировали Эль Греко, Гойе, но особенно Мурильо, — апостольские, указующие руки. У этого — такие же.

— Ты споткнулся, когда помянул Прадо… Почему? Оттого, что именно там меня видели с Кемпом?

— Да.

— Ты думал, что упоминанием Прадо можешь обидеть меня?

— Да, пожалуй. Но мне самому тоже было неприятно произносить это слово, хотя я так любил его раньше…

— Отведешь меня завтра в Прадо?

— Конечно.

— Я там работала, — сказала Криста чуть не по слогам, — поэтому не смела смотреть живопись.

— Ты хочешь сейчас выговориться про свою работу? — спросил он. — Можешь, если тебе это надо.

— Я не знаю, чего я хочу, милый… Не сердись… Я должна тебе рассказать…

Она не успела закончить, потому что вышел второй фокусник, испанец, и все зрители зааплодировали ему, выражая свою симпатию сдержанным дружеским «оле!»

Этот вел себя иначе: слишком ломко поклонился («Я так смеюсь, — подумал Роумэн, — давно я так не смеялся, целую вечность, с того дня, когда Штирлиц сказал о Прадо»), слишком фамильярно подмигнул хозяину, слишком резко выбросил в сторону правую руку и, чересчур фокусничая, провел левой рукой по большому и указательному пальцам сплошную красную линию каким-то особенным, очень мягким и ярким мелком — получился рот. Затем он надел на безымянный палец куклу, и красный рот начал диалог со смешным, встрепанным человечком. Рука смешила гостей, рассказывала про собравшихся какие-то истории. Потом брат хозяина, Доминго, вынес клетку с огромным попугаем, и начался разговор троих, а после сам хозяин вытащил громадную голову из папье-маше. Теперь разговаривали уже четыре существа — встрепанный человечек на безымянном пальце, рот, составленный из указательного и большого, попугай и голова из папье-маше. Фокусник был недвижим, только заметно, как резко напряжена его шея: чревовещание — трудная профессия, не меньше шести часов ежедневных репетиций, а когда же он, бедный, бегает в поисках антрепренеров?!

— Это искусство, — сказала Криста, зааплодировав первой.

Чревовещатель заметил это; кукла и красный рот немедленно повернулись к ней:

— Мы нравимся вам, сеньора? Спасибо, нам очень приятно, что мы пришлись по душе такой гвапе,[12] свои-то мало что понимают в нашем искусстве, свои никогда не ценят при жизни артистов, только чужаки отмечают в нас талант, правда? — обратился встрепанный человечек к попугаю.

— Ходер[13] — ответил тот, — истинная правда.

— А ты эмигрируй! — воскликнула страшная голова из папье-маше.

В зале притихли: такого рода шутки были не по душе Пуэрто-дель-Соль.[14]

— Оле! — крикнул Роумэн и зааплодировал. Все засмеялись успокоение — кто-то рискнул первым, слава богу, на мне никакой ответственности, однако от аплодисментов люди воздержались, ограничились одобрительным «оле!», к делу не пришьешь, да и потом голос в толпе езде надо доказать, а жест заметить значительно легче, — в каждом ресторане ночью появляются шпики из секретной полиции, кто знает, нет ли их и сейчас?

— Меня заставляли репетировать встречу с тобой, — сказала Криста. — Ты не представляешь себе, как это было унизительно… Они спросили, правда ли, что я люблю тебя. Я ответила, что ты просто хороший партнер в постели…

— Да?

— Ты понимаешь, отчего я именно так ответила?

— Нет.

— Потому что палачам никогда нельзя показывать, кого ты любишь. Они обязательно этим воспользуются, будут жать именно на это, выкручивать руки, сулить, доказывать, унижать… Я знаю, я испытала это на себе, потому что просила за па…

— Я знаю.

— Я понимаю, что знаешь. Но ты дослушай меня все-таки. Я не скрывала своей любви к нему. Более того, я объясняла им, за что я люблю… любила папочку… Я пыталась рассказать им, какой он умный, честный, красивый, как он добр к людям… Понимаешь? Я рассказала им такое, что они смогли использовать в тюрьме — против папы. Они пугали его, что я тоже арестована… Иначе откуда бы они узнали такое о нем?

— Ты рассказывала об этом Гаузнеру?

— Ему тоже. Ты ведь теперь, наверное, знаешь имена всех, кому я рассказывала про папу…

— Да.

— Ох, как хорошо, что ты так ответил, милый…

— А как бы я мог ответить иначе?

— Ты мог солгать.

Он покачал головой:

— Ложь укорачивает жизнь.

— Когда как.

— Ты имеешь в виду «ложь во спасение»?

— И это тоже.

— Может быть. Только я всегда стараюсь говорить правду.

— Даже когда говоришь со своими агентами?

— Да, — он усмехнулся. — Им-то как раз довольно трудно врать, они здесь очень высокие люди, могут меня перепроверить… А что касается Гаузнера… Ты слышала три хлопка?

— Какие?

— Когда ты стояла на балконе?

— Да. Я подумала, что вы обмываете сделку… Гаузнер очень любит обмывать договор… Обязательно открывает бутылку шампанского…

— Больше не откроет.

— Откроет.

— Нет, — Роумэн покачал головой, — больше не откроет. Это было не шампанское, человечек. Это были выстрелы из пистолета с бесшумной насадкой, из которого Гаузнера пристрелили… Так что живи спокойно.

— Хорошая новость… Жаль, что этого не сделала я… Но ведь репетировал со мной другой человек.

— Пеле?

— Нет.

— Кемп?

— Нет, другой. Я не встречала его раньше.

— По фото узнаешь?

— Конечно… Но ты дослушай меня. Ладно?

— Конечно, — ответил он, чувствуя, как сердце снова заколотилось, словно заячий хвост, и колышаще зашумело в висках.

— Так вот, он репетировал со мною нашу встречу… Каждый мой жест и слово… Торговал он при этом твоей жизнью… Он не поверил, что ты просто хороший партнер в постели… Они мне рассказали, что тебя пытали и ты перестал быть мужчиной… Я ответила, что мне как женщине лучше знать, мужчина ты или нет… Но это все пустое, милый… Я подписала обязательство работать против тебя.