Выбрать главу
* * *

Ночи всегда проходят тяжело. Они передвигают границу между жизнью и смертью в сторону смерти, которая сейчас и так стоит слишком близко. Днем человек занят обычными человеческими проблемами – как прокормиться, как обезопасить себя, – а ночью все это теряет свое значение – остается только огромное страшное небо и мысли, которые измученный мозг тщетно пытается отодвинуть в сторону или расцветить какими-то привязками к жизни – надеждой, желанием или даже страхом. Потому что страх – это тоже жизнь, так же как боль – это тоже жизнь, она тревожит, заставляет бороться, не дает уснуть...

Кристине было больно. Она честно старалась держаться, потому что отлично понимала, что жаловаться без толку, что сочувствие тех, кто оказался рядом, не помогает, потому что оно лишь внешнее и беспомощное, ведь на самом деле чужую боль нельзя ни снять, ни разделить. Конечно, может как-то утешить тот факт, что рядом сидит кто-то с температурой тела выше, чем окружающая среда, но это все же странное утешение, бесполезное какое-то – оно в принципе не облегчает страданий. Снотворное не помогло ей заснуть, просто расслабило, пробило обычную сдержанность, и она начала нести чушь, такую же беспомощную и бесполезную, как и мое сочувствие.

А мне было стыдно, потому что я не могла сострадать ей в полной мере – мне было неудобно и холодно, и отвлечься от этих ощущений я никак не могла. Чувство физического неудобства заслонило все остальные, остался только страх темноты, сырость и тоскливое отчаянье. Сострадание вроде бы дано человеку от природы, так во всяком случае считается, и иногда меня, действительно, словно разворачивало, и я уже была не я, а Кристина, и это мне было больно и страшно, но через секунду чувство это исчезало, и опять оставались лишь холод и неуют.

Я сидела вплотную к костру, иначе перетерпеть было невозможно, да и огонь был слабенький, дефективный, потому что питать его было нечем – мы натаскали немного хвороста – тоненькие такие ветки, – но он уже прогорал, и пламя держалось на кустарнике, сухих листьях, жухлой траве – на всякой дряни, которая может гореть, но не дает правильного тепла. Игорь спал – так уж ему повезло, а остальные дремали сидя, облокотившись на тюки. Кристина, должно быть, смотрела мне в спину, потому что мне пришлось обернуться – не знаю, какое устройство в организме этому способствует, но почему-то если смотрят тебе в спину, всегда оборачиваешься.

Ну что тут можно сделать? Я встала и подошла к ней.

– Ну что, – спрашиваю, – больно?

Дурацкий вопрос. Такие вопросы – всего лишь знак, ярлык сочувствия, они носят чисто ритуальный характер. Она, естественно, на него не ответила, потому что соблюдать ритуалы у нее не было сил.

– Хочешь, – говорю, – расскажи мне что-нибудь.

Кристина поглядела на костерок, наверное, потому, что глядеть на живой огонь ей было приятнее, чем на меня.

Помолчали... Ох ты, Боже мой, до чего погано.

– Как ты думаешь, – вдруг сказала она, – куда все это денется, когда я умру?

– Во-первых, в ближайшее время ты не умрешь, – отвечаю, – а во-вторых, никуда не денется.

– А хорошо бы, с моей смертью все это закончилось.

– Что именно закончилось? Вся эта пакость?

– Нет, я имею в виду – все. Мир. Если бы он ушел со мной.

– Тебе это будет приятней? – спрашиваю.

– А разве так не лучше?

По мне – так нет. Не лучше. В том, что объективный мир существует сам по себе, независимо от личных твоих неурядиц, есть какое-то большое утешение. Я, правда, так и не пойму – какое. Кажется, должно быть обидно, что большому миру на самом деле на тебя наплевать, но меня почему-то такое его равнодушие не задевает. Равно, как и отсутствие в этом мире справедливости – я имею в виду, по большому счету справедливости – как принципа мироустройства. Воздаяние и все такое. Потому что, если бы мы все получали по заслугам, это выглядело бы довольно грустно. Сколько у нас там заслуг...

– Пусть все остается, как есть, – говорю. – Смотри, нас уже не будет, а этот вонючий овраг еще немножко отползет от дороги.

– Знаешь, – сказала она, – у меня родители так болеют... Мне спокойней думать, что если меня не станет, они тоже исчезнут.

Такая вот трогательная форма дочерней преданности.

– И они не исчезнут, – говорю, – и ты оклемаешься. Это всего лишь перелом.

Господи, а если бы она сломала позвоночник!

– Ну, как она там? – Томас возник из темноты так незаметно, что я чуть не прикусила язык.

– Не спит. Мучается.

– Там коньяк есть. В том тюке, где аптечка. Может, ей легче станет?

– Это мне легче станет. А ей, если и можно, так только пару глотков. Ты же ей снотворное вкатил. Внутримышечно.

– Ну, заснет крепче. Погоди, я принесу.

Герка каким-то фантастическим образом проснулся.

– Эй, вы там что, пить собираетесь?

– Я замерзла, – говорю. – Я, правда, что-то читала насчет выпивки и теплоотдачи. Вроде как не рекомендуется. Но у меня есть свой жизненный опыт, и он говорит об обратном.

Томас принес флягу. Я налила Кристине в колпачок – вполне солидная доза, потому что колпачок был хороший – я имею в виду, большой.

Потом я отняла у нее колпачок в свою пользу. Это был, и правда, коньяк, да еще и неплохой. Последний раз я пила какой-то дрянной спирт, который выдали редакции по разнарядке на Новый год.

– Жизнь не так уж безнадежна, – говорю.

– Давай сюда, – сказал Герка. – Не жадничай.

Мы выпили еще по разу – кроме Кристины, потому что я боялась действия гремучей смеси коньяка со снотворным. Не знаю, что из этого выходит, но знаю, что вроде нельзя. Герка открыл банку тушенки, и я обрела покой.