Выбрать главу

Это камера. Он всё снимал на камеру — как она перед ним стояла и вертела резинку трусов, и рассказывала, как папа её закаляет. Как сидела враскоряку, цепляясь руками за паркет, и тёрла грудь, куда ударил дяди Мишин шлёпанец. Она никому не расскажет. Сделает всё, что скажет дядя Миша, только бы он её отпустил.

— Ничего ты не расскажешь, побоишься. А расскажешь, я ролик в интернет выложу, весь дом увидит, и вся твоя школа.

Дяди Мишины бесстыдные слова вползали в уши и разливались внутри горячим, ликёрно-вязким месивом. Голове было жарко, а телу холодно, до мурашек.

— Я не скажу! Никому, честное слово! — пообещала Надя. Подтянула колени к груди, обхватив их руками, и сидела, лихорадочно соображая, что ей делать. Соображать мешал ликёр.

— Замёрзла. А говоришь, закалённая. Сейчас ликёрчику хлебнёшь, согреешься.

В губы ткнулось бутылочное горлышко. Надя машинально хлебнула и закашлялась. Скользкие руки ползали по телу, ощупывали, гладили, нажимали. Надя с усилием поднялась, хотела убежать, ноги не слушались, запутались, и она растянулась на полу. Дядя Миша помог ей встать, бормотал что-то ласковое, гладил по голой спине. От брезгливого ужаса сводило диафрагму. Надя попыталась вырваться, но где ей справиться со взрослым грузным мужчиной. Только что они жевали котлеты и пили чай, и ели торт, а теперь она стояла перед ним в трусиках, теребила резинку и не знала, как рассказать об этом папе, когда он приедет.

Трусики, мокрые от вылитого на Надю ликёра, дядя Миша велел снять, в мокрых холодно, простудишься на раз-два, а мне перед отцом твоим отвечать. Надя отчаянно замотала головой, отказываясь, стены поплыли, пол покачнулся, и она как-то вдруг оказалась на диване. Дядя Миша навалился сверху, вжал её спиной в диванный валик. От него пахло зверем, он был потным, горячим, тяжёлым, он что-то с ней делал, поливал из бутылки ликёром… Надя крикнула: «Помогите, кто-нибудь!»

На её губы легла потная ладонь, Надя впилась в неё зубами, превозмогая тошноту. Дядя Миша дёрнулся, намотал на руку Надины волосы, потянул, выворачивая шею, и вылил ей в рот остатки ликёра. Надя кашляла и глотала, глотала и кашляла, ликёр закупоривал горло, волосы больно натянулись, кожа горела огнём.

Надя выгибала шею и тянула вверх подбородок, тогда не было так больно под волосами. Она думала, что это никогда не кончится, эта мерзость, которую он с ней вытворял. Было стыдно и отвратительно. Зверь, лежащий на ней, что-то с ней делал, отчего она содрогалась в мучительных спазмах. Наконец дядя Миша перелез, кряхтя, через диванный валик, сунул ей в руки пустую бутылку, которую Надя машинально взяла — «В шкафчик убери» — и протопал на кухню. Сарафанчик он унёс собой.

— Тебе что принести, минералку или сок? — спросил как ни в чём не бывало.

Сока Надя дожидаться не стала. Осторожно, чтобы не загремела, поставила пустую бутылку на стол. Влезла в пахнущие малиновым ликёром трусы, обмирая от липкого холода. Ломая ногти, открыла балконную дверь, перелезла по обледеневшим перилам на соседний балкон, чудом не свалившись с двенадцатого этажа и оставив на промороженном железе лоскут кожи со ступни. На её робкий стук никто не отозвался. Надя зажмурилась, сжала кулаки и с обеих рук ударила в оконное стекло. Ей повезло, соседи оказались дома.

Потом была больница, где ей зашивали изрезанные руки. Потом был суд, переезд в другой район, новая школа, где как-то узнали о случившемся, и шептались, и показывали на Надю пальцем. Потом была психиатрическая клиника, поскольку от школы отец отлынивать не давал, и Надя два раза пыталась покончить с собой, первый раз не смогла, второй раз почти получилось.

Она выбрала астрофизику — профессию, далёкую от людей как звёзды. Она умела обходиться без друзей, никогда не была в МакДональдсе («Не пойду, не хочу, там много людей»), вежливо отказывалась от приглашений на дни рождения («Нет, не смогу, извините»), а отдыху на море предпочитала дачные пятнадцать соток с трёхметровым забором из профильного листа. Дачу Надя снимала на сезон, и хозяйка удивлялась: деньги заплатила страшенные, а ничего не сажает, ни клубничку, ни укроп, ни лучок. В гости ни к кому не заглянет, за калитку ни ногой. Зачем, спрашивается, дачу снимает? Загорает, что ли? Так на курорт бы ехала, дешевле бы обошлось.

В свои двадцать семь Надя оставалась девственницей. Дядя Миша сдержал слово и «ничего не сделал», а на суде заявил, что девочка пришла к нему сама, и ликёр принесла (на бутылке были только Надины отпечатки пальцев, дядя Миша держал бутылку салфеткой), и он ей ничего не сделал и не собирался. Напилась сикуха и ввалилась к нему, на ночь глядя, в сарафане на лямочках. Отец-то уехал, вот и сорвалась с привязи, гормоны взыграли, а я виноват. Вот делай после этого добро!

Холод в сердце

Ужаснее всего было, что отец ей не поверил, а поверил дяде Мише, который на суде рыдал, тряс жирными плечами и рассказывал, как пожалел соседскую голодную девочку, накормил котлетами, торт нарезал, чаю ей налил. А она ликёра нахлебалась и на пол спать улеглась, голая. Говорит, привыкла так. Девочек воспитывать надо, а не закалять. На диван её положить хотел, пледом укрыть, а она с кулаками на меня набросилась, к соседям через балкон сиганула, стекло им разбила. Что с девчонки взять, если она бутылку целиком почти высосала, остальное разлила. Страшное дело, когда девушка так напивается. И так одевается. Отец-то куда смотрел?

Дядя Миша театрально тряс перед судьями сарафанчиком, явно не подходящим для тринадцатилетней девочки. Сарафан ей сшила мама, она давно из него выросла, отец купил новый, красивый, а она упрямо ходила в «мамином», надставив подол пояском. Без пояска было холодновато, но что значил этот холод в сравнении с холодом в Надиной душе. Легкомысленный сарафанчик помнил тепло маминых рук, согревал сердце. И казалось, что мама не умерла, а просто ушла на работу… и когда-нибудь придёт.

Дядю Мишу оправдали, поскольку ничего не смогли доказать. Он был трезвым, а в крови у Нади обнаружилось недопустимое промилле алкоголя. Дядя Миша не оставил на ней ни одного синяка (о том, как он слизывал с неё ликёр, Надя рассказывать не могла, вот просто не могла, и всё), а сарафанчик выстирал, выгладил и смиренно представил суду.

Пятно, конечно, не отстиралось. У них дома был пятновыводитель, а у дяди Миши, наверное, не было, отстранённо думала Надя. Мамина гордость — бабочка-аппликация с прозрачными крылышками была безнадёжно испорчена, а крылышки из перламутровых стали красными. Бабочка истекала кровью, как истекала кровью Надина душа.

— Она ликёром облилась, в руках бутылку не удержала, — вещал дядя Миша. — Из горлышка пила, ну и уронила… А сарафан сама сняла и попросила застирать, чтобы отец не узнал. Заявилась ко мне на ночь глядя, босиком, полуголая, и куда отец смотрит…

Отец смотрел уничижающе. Уничтожающе.

— Довольна, что отца опозорила? Довольна? Я тебе сколько раз говорил, чтобы не носила эту… детскотню. Халатик новый купил, красивый, шёлковый. А ты в этом позоре в гости отправилась! Тебе кто разрешил?!

— Никто… мне никто не разрешил. И я не в гости, я к дяде Мише…

— Ты зачем к нему пошла? Сама пошла, он не заставлял? Он правду говорит?

Надя кивнула.

— И ликёр сама пила?

— Да. Мы на брудершафт…

Отец не дослушал, ударил, впервые в жизни. Надя отлетела к стене, из носа закапала кровь. Надя вытирала её пальцами, шмыгала носом и испуганно смотрела на отца. Он даже не дал ей салфетку, он с ней вообще не разговаривал. Дочь-блудница ему не нужна.

Почему папа ей не верит, а верит дяде Мише, который на суде бессовестно врал? А Надя молчала, потому что у неё отнялся язык. В новой школе откуда-то обо всём узнали, или не обо всём, но что-то они определённо знали, и Надю прозвали алкоголичкой. Надька-алкоголичка. С ней никто не хотел дружить, с ней вообще не хотели знаться. Надя попробовала поговорить с отцом. Она ни в чём не виновата, она так больше не может, почему он ей не верит? За что он с ней так? Ну за что?!