Ничего подобного страна не видела и не слышала десятки лет. Ощущение того, что с трибуны говорят незаученные тексты и что можно задавать любые вопросы, было ни с чем несравнимо. Оно опьяняло.
Так что же говорил кандидат Ельцин?
В речи, которую Ельцин произнес в тех самых Черемушках (Гагаринский избирательный округ), он «призвал к контролю народа над партией, к социальной справедливости», к «возрождению духа сочувствия».
Надо отдать 4-е управление Минздрава (так называемую «кремлевку») пенсионерам, сиротам и афганским ветеранам. Спецраспределители должны быть закрыты. Выборы на всех уровнях должны быть тайными и конкурсными, с несколькими кандидатами…
Власть должна перейти к выборным органам (съезду). Партия должна перестать играть руководящую роль, а подчиняться решениям съезда (так же, как и правительство, и все политические и общественные организации, — «без исключения», подчеркивал Ельцин, выдерживая свою знаменитую долгую паузу). Политика, экономика и культура должны быть децентрализованы. Средства массовой информации также должны быть подотчетны «обществу в целом, а не группе людей». В новом советском парламенте народные депутаты должны иметь возможность требовать общенародного референдума — «по наиболее важным политическим вопросам».
Однако краеугольным камнем всех его предвыборных речей по-прежнему оставалось требование социальной справедливости: «расширить снабжение продуктами, потребительскими товарами, услугами и жильем», «сократить оборонные и космические программы для проведения сильной социальной политики», «ликвидировать продовольственные пайки и специальные распределители».
Ельцин употреблял все те же слова из горбачевского лексикона — плюрализм, перестройка, но его речь была совсем не похожа на «Обращение Центрального комитета к партии, ко всему советскому народу», опубликованное в «Правде» 13 января, «навстречу выборам».
Эффективность Ельцина-политика в предвыборной гонке была выше эффективности его оппонентов ровно настолько, насколько его предвыборная программа отличалась от этого невнятного документа.
Чутко чувствуя настроение аудитории, он шел на несколько шагов впереди своих оппонентов. Он говорил — пусть осторожно и с оговорками — то, что они еще боялись сказать. Он ставил цели, которые еще сияли для большинства где-то вдалеке.
Например, право на «индивидуальное» владение землей. Словосочетание «частная собственность» было еще запретным даже для него, борца за социальную справедливость и ниспровергателя основ. «Я бы не стал употреблять этот термин. Нужно учитывать народную психологию», — сказал Ельцин, комментируя земельную реформу в Эстонии, где уже (!) вернули наследникам права на земельные участки.
«А вообще называйте как угодно. Главное — вернуть человеку и его детям чувство хозяина земли», — добавляет он.
Вот это умение Ельцина остаться в рамках общепринятой социальной морали и вместе с тем — сдвинуть ее вперед, расширить рамки дозволенного — тоже из арсенала его публичной политики, которым тогда, повторяю, никто еще не владел.
Московские политические обозреватели, Андраник Мигранян и Виталий Третьяков, сразу обратили внимание на это отличие. Мигранян назвал ельцинские постулаты «опасными». Они, мол, упрощают реальные проблемы. Третьяков поставил вопрос иначе: для чего Ельцин идет в политику, отказываясь ради депутатского мандата от министерского кресла? Чтобы завоевать власть? Получается, он борется за власть? Разве так можно?
Поведение Ельцина и анализ его программы действительно приводили к таким выводам: этот политик хотел прийти к власти — через выборы, через народное мнение, через публичные методы борьбы! Это было настолько невероятно для нашей политической традиции, настолько странно и необычно, что вызывало у элиты (в том числе и у самых умных обозревателей) естественное отторжение. В стране, где власть доставалась только в рамках жесткой кулуарной схватки, где ее нужно было заслужить в кабинетах вышестоящего начальства, проходя всю иерархию, ступенька за ступенькой, это казалось дерзким вызовом. Это казалось даже аморальным.