Выбрать главу

Мы встретились в одном японском ресторанчике в двух кварталах от моего офиса. Я увидела деловитую рыжеволосую женщину с лицом, которое останется неизменным в десять, сорок и восемьдесят лет. Мы сели за столик и отерли руки горячими японскими полотенцами.

— Насколько я знаю, Джереми с трудом уживался в семьях. У него особая склонность попадать в переделки.

— Какого рода переделки вы имеете в виду?

— Скажем, пропажу определенных вещей.

— Чего именно?

— О деньгах речи не идет. По мелочам, но достаточно, чтобы отпугнуть опекунов.

Вспомнились рассказы о ворованном сыре и семейных фотографиях. Я спросила Кайлу, не крал ли Джереми, чтобы обеспечить себя наркотиками. Она ответила, что о наркотиках вообще впервые слышит.

Разговор был не из легких, потому что многие вещи собеседница попросту не имела права рассказывать, и за столом временами наступала гробовая тишина.

— Как насчет рассеянного склероза? Неужели вы не могли оказать ему помощь?

— Мальчику поставили диагноз в семнадцать, а к совершеннолетию дети выходят из-под нашей опеки. Считаются взрослыми.

— А из бывших семей никто не интересовался его будущим?

— Откровенно говоря, нет. Активного участия не проявляли.

— Неужели болезнь так быстро прогрессирует?

— Мне очень жаль.

Хотелось схватить гребаную опекунскую систему вместе с Кайлой, смять ее в один ком и раздавить в кулаке. Я была вне себя от злости, но демонстрировать это теперь было бессмысленно. Кайла и так пошла мне навстречу, поступившись правилами. Обед не удался, с какой стороны ни посмотри, и мы обе это понимали.

Кайла собиралась кому-то позвонить, однако в ее мобильнике сел аккумулятор, так что я предложила ей вместе прогуляться до офиса и там воспользоваться телефоном. Я как раз готовила на кухне кофе, когда услышала, что вошел Джереми. Он разговаривал о чем-то с Донной, сидевшей у факса. Я выглянула:

— Джереми?

— Привет, ма. Меня пораньше отпустили, поэтому я решил тебя проведать.

— Вот и здорово. Как ты добрался?

— Такси поймал.

Донна была ошеломлена и стояла, не в силах двух слов связать. Забавно было видеть, как наша трескушка-заводила тщетно силится что-то сказать. Джереми с честью выдерживал все паузы, пользуясь, как он сам выражается, «обезоруживающей улыбкой» — заученной гримасой шоумена, притягивающей к себе взгляды. Неудивительно, что он столько матрасов продал. Мы трое вели светскую беседу — вот такая картиночка. И эти несколько фраз стали разделительной чертой между моей прошлой и будущей жизнью. Никогда еще я не была так популярна.

Как раз когда мы обсуждали пружинные матрасы, в коридоре показалась Кайла. Джереми обернулся, увидел ее и рухнул без чувств.

О чем я еще не упомянула, так это о записях сына. Я находила их везде, по всей квартире — клочки бумаги, замаранные кольцами от кофейных чашек, пятнами от кетчупа, наскоро записанными телефонными номерами. Очевидно, он не собирался их хранить: просто изливал мысли на бумагу и тут же о них забывал. А вот я сберегла. Я забирала найденные клочки бумаги на работу и складывала в верхний ящик стола, туда, где у меня хранятся записочки на память, таблетки, маркеры и маскировочный карандаш.

У Джереми ужасный почерк — настоящие каракули; впрочем, мой не лучше. Каллиграфия ушла в небытие вместе с пишущими машинками и виниловыми дисками.

Вот кое-что из сохранившегося, с подправленной орфографией…

Ружья палят по буханкам хлеба.

Койоты ковыляют по пустой автостраде. Их глаза заволокло пеленой.

Слишком ярко на небе.

Солнце светит где попало и когда попало. Ночь вышла из моды.

Как не заблудиться?

Если когда-то было начало, значит, должен быть и конец.

А что, если Бог сущесвует, но человек у него не в фаворе?

Мы с сыном никогда не обсуждали его записей. Может, он даже не знал, что я их собираю. Когда он вышел на работу и стал принимать лекарства, видения пропали. И лишь эти клочки бумаги служили доказательством того, что где-то внутри дремлет другой Джереми — тот, кто все это придумал. Я хочу сказать, что, не задумываясь, снова вышла бы с ним на шоссе и поползла бы на запад — подай он только знак.

Жизнь — тяжкая штука. Все мы хотим во что-то верить, каким бы вздорным и безумным оно ни казалось. До появления Джереми я даже не задумывалась о вере и вероисповеданиях. Его видения стали первой вехой на моем пути к пробуждению. Несчастный мальчик с младенчества ходил по рукам, как порнографический роман в летнем лагере. Ему было сложно проникнуться чем-то, находящимся вне «здесь и сейчас». Нас вынесло на один и тот же необитаемый остров. Забавно, что человек с теми же болезнями, что и у всех, в своем окружении считается здоровым. Если так рассуждать, тогда мы с Джереми — олицетворение нормы.

Вам могло показаться, будто я постепенно влюблялась в своего сына? Это не совсем так. Просто я наконец осознала, как много он значил для меня с самого начала.

Падая, Джереми ударился головой о декоративную кадку, в которой рос большой фикус. И хотя крови не было и без сознания он пролежал недолго — с полминуты от силы, я решила показать сына врачу.

Ему не понравилось, что в офисе из-за него поднялся переполох, и в машине по пути в больницу Джереми молчал — злился на меня за то, что позвонила Кайле. Я попробовала заговорить с ним:

— Я ведь все прекрасно понимаю. Обиделся, что я с тобой сначала не посоветовалась, но сам посуди: на моем месте так поступила бы любая мать.

— Что она наплела?

— Почти ничего. А ты не хочешь мне что-нибудь рассказать?

Мы мчались по Марин-драйв на восток. Машина была грязной, и размытый свет пыльных фонарей едва освещал дорогу.

— Притормози.

Я остановилась, заглушила мотор и спросила:

— Что стряслось?

— В тринадцать лет меня поместили в семью, где я прожил месяца три. Там было здорово: не жизнь, а сплошной праздник. Они не верили ни в какой религиозный бред: для них существовали только автомобили, катание на лыжах и шнауцеры. Мы засиживались в ресторанах, каждую неделю мне отстегивали по десять баксов на карманные расходы и не читали нотаций.

— Так почему же ты ушел?

— Однажды ночью я проснулся в их постели, между ними. Я чуть не спятил — так и сбежал в полицейский участок в одних трусах. Тогда был декабрь, на улице мороз, а они даже за мной приехать не потрудились. Не первым я был у них, как видно.

— Понятно.

— Я могу тебе еще многое поведать.

— Ясно.

Некто гораздо более мудрый, чем я, однажды сказал, что слушать человека, который решил рассказать о себе правду, никогда не устанешь. А еще точнее — некто столь же мудрый сказал: то, чего ты стыдишься, привлекает к тебе интерес. И Джереми продолжал, передразнивая кого-то из оставшихся в далеком прошлом неродных родителей: «На что нужна вера без постоянных испытаний? Чего стоят твои мысли, если их легко подавляют чужие идеи?»

— Я для себя четко уяснил: как только родитель начинает трепаться о твоей душе, можешь пенять на себя. Стоит поставить под сомнения их идейки — считай, пропал. Они талдычат о покаянии и преклонении, но не перед Богом, а перед собой. Да большинство из этих так называемых родителей продадут тебя за медяк, их интересует лишь пособие, грязные деньжата.

— Не могут же все быть такими плохими. Я хочу сказать… — Не стоило вклиниваться со своими комментариями, однако, если Джереми это и покоробило, виду он не подал.