Выбрать главу

Иванчук до сих пор пытается дискутировать со Шмунем. Весь смысл его жизни– припереть Шмуня к стенке; и расстрелять из крупнокалиберного пулемета. А тот отбрыкивается и отнекивается. Выкручивается, как угорь. В общем, им обоим не скучно.

Шмунь с неизменным пламенным энтузиазмом вещает с трибуны смачные анекдоты из истории науки. Чем более история лжива, тем более увлекательна. Правдивые истории скучны, как моросящие дожди. Семен Яковлевич решительно навешивает ярлыки: кто был хороший, а кто гад, по принципу «кого захочу – как снег обелю». Чем дела хуже, тем речи зажигательней.

Вопреки расхожему мнению о том, что ученые ищут истину, на самом-то деле, как правило, ищут не истину, а подтверждение своим бредовым догадкам. Но настоящие ученые, набив себе шишек, находят объяснение в столбах и граблях, а не в круговращении планет и движении звезд, как делают астрологи и шмунь-подобные. Данные Шмуня по флуктуациям радиоактивности были опровергнуты публикациями физиков из Дубны и Санкт-Петербурга в журнале «Успех физики».

Почему со Шмунем произошел столь печальный казус? Ведь он являлся неординарной личностью, природным умницей, энтузиастом науки. Я вижу три причины в нем самом: торопливость, жажда славы и непрофессионализм. Чем меньше профессионализма, тем больше оптимизма. Слава приходит к тому, кто громко бьет в барабан. Были также две внешние причины: нежелание коллег тратить время на перепроверку и попустительство со стороны высоких покровителей. И, конечно, была одна объективная причина: природа любит поводить чудаков за нос; тем более, когда нос длинный.

Сокращение

При изучении «фотосинтеза» АТФ в митохондриях я делал много контрольных опытов. Один из них был в том, чтобы показать отсутствие возникновения АТФ на свету в «дохлых» митохондриях. С этой целью я поместил митохондрии на шпатель и стал снизу нагревать на горящей спиртовке. Этот опыт оказался роковым. Не для опыта роковым, а лично для меня: кто-то из коллег тут же накапал Кондрашкиной, что Никишин поджаривает митохондрии. Она была вне себя от ярости; ее чуть кондрашка не хватила. Она относилась к митохондриям как к живым организмам. В ее глазах я совершил кощунство. Кроме того, открою вам секрет, она была женой Шмуня…

И она решила покончить со мной. Для этого как раз сложились все обстоятельства. Во-первых, дирекция Института по указивке Президиума Академии проводила очередное сокращение штатов. Во-вторых, представители дирекции выразили неудовольствие по поводу моих выступлений против Шмуня. В-третьих, Мыранов по болезни лег в больницу, перепоручив все дела своей жене, энергичнейшей женщине, которой давно надоело наблюдать в лаборатории мою самодеятельность.

Как-то утром жена Мыранова положила мне на рабочий стол бумажку, в которой были сформулированы предстоящие задачи, для выполнения под ее началом. Они не имели никакого отношения к тому, чем я занимался раньше. Я спросил: «Почему так вдруг? Без обсуждения? А Вы с Петром Геннадиевичем это согласовали?». Она благостно засмеялась: «Всё согласовано. И даю Вам полезный совет: немедленно приступить к выполнению». Полезный совет – то, что доставит удовольствие удаву, но может повредить кролику.

Я не хотел быть проглатываемым кроликом и решил всё выяснить, пойдя в больницу к Мыранову. Он встретил меня в приемном покое; взял фрукты, сухо поблагодарил (благодарность – чувство, испытываемое удавом к съеденному кролику). И, отведя глаза, промычал: «Есть мнение, Викентий, что Вам пора работать не в одиночку, а в коллективе». Я нахально ответил: «Килограмм мнений не перевесит грамма знаний. Меня волнуют знания, а не мнения. Разве может коллектив рожениц совместными усилиями родить ребенка? Между тем, многие чудаки верят, что открытия рождаются коллективами». Он промямлил, что есть приоритеты, но ЭВС туда не входят. Мне показалось, что он что-то недоговаривает. Впоследствии выяснилось, что он знал, что меня подают на сокращение. Не зря говорят: скажи мне, кто над шефом подшутил, и я скажу, кого сократят.

По Институту на сокращение было подано 18 человек. Из них 16, припертые к стенке, подали заявление по собственному желанию. Меня тоже стали уговаривать сделать это. Отказался. Состоялось заседание ученого совета. На нем выступил директор И.В.Ицкий и заявил, что вот, дескать, есть два упрямца, которые не написали заявление и теперь отнимают у занятых людей драгоценное время. Поскольку первый упрямец был как раз из директорской лаборатории, то Ицкий с него и начал. Портрет упрямца был таков: глуп, своенравен, бесперспективен. Упрямец вышел на трибуну и начал оправдываться. Ученый совет проголосовал за сокращение. Против был только Биркштейн, бесстрашно заявивший, что сокращаемый – кристально честный человек и что такого он готов взять к себе. И взял-таки. И через несколько лет тот защитил докторскую. Вот вам и «бесперспективный».

Когда начали обсуждать меня, слово взяла Кондрашкина. Выступала мучительно долго и эмоционально, выпучивая глаза и патетически восклицая об ужасных издевательствах Никишина над живыми митохондриями. В ее интерпретации мой портрет был поразительно похож на упрямца из директорской лаборатории. Когда она закончила, Ицкий удовлетворенно крякнул и призвал: «Ну, давайте голосовать!». Тут кто-то из членов совета напомнил, что (по протоколу) сокращаемому должны дать слово. «Да к чему тут церемонии разводить!?», – поморщился Ицкий, но все-таки дал мне 5 минут. Я вышел на трибуну и, проигнорировав выпады Кондрашкиной, сформулировал суть своей работы и показал опубликованные статьи. Ученый совет начал совещаться. Зал был полон, народ замер; почти все в зале были на моей стороне. У нас любят пожалеть гонимых. Все ожидали, что сейчас на мою защиту встанет очень смелый Биркштейн или чрезвычайно порядочный Шмунь. Но мало кто знал, что у них обоих на меня был зуб, причем, у каждого свой. Воцарилась тихая пауза. Мне вдруг вспомнилась фраза из «Маугли»: «Кто защитит человеческого детеныша?». Пауза затянулась. И тут встал профессор Эйтис: «Послушайте, коллеги! Я что-то не понимаю: как можно сокращать такого молодого энергичного сотрудника? Зачем вообще нужен наш Институт, если в нем не будет таких, как Никишин?». Зал взорвался аплодисментами. Ицкий растерялся и разволновался: «Я вижу, тут образовались разные мнения, но мы должны провести сокращение, как положено, а не устраивать спектакль! Давайте голосовать! Кто за сокращение?». И первый поднял руку. Некоторые члены совета тоже подняли. «Ну, давайте, поживее!», – поторопил Ицкий. Поднялась еще одна рука. «Что ж, кто против?», – многозначительно спросил директор. Несколько рук отважно поднялось. Остальные сидели, уткнувшись взором в колени. «Воздержавшиеся?», – раздраженно спросил Ицкий. Воздержались семеро. Сокращение не состоялось. Зал встретил это овациями.

Лестное предложение

После заседания ученого совета ко мне подходили люди, часто незнакомые, поздравляли и выражали поддержку. Один из них предсказал тоном пророка: «Вы, молодой человек, далеко пойдете!». Кондрашкина тоже подошла и уважительно изрекла: «А Вам, Никишин, оказывается, хребет не сломать!». «Майя Михайловна, а зачем – ломать?», – усмехнулся я и подумал, что если удав не сожрал кролика, это вовсе не из-за отсутствия аппетита, а просто пасть не сумел пошире раскрыть.

Из лаборатории Кондрашкиной мне пришлось, конечно, уйти. Надо сказать, справедливости ради, что Майя Михайловна вовсе не была удавом или монстром. Она была фанаткой: обожала митохондрии, яростно вступала в научные баталии, круто руководила кучей сотрудников и аспирантов, активно пропагандировала использование субстратов в медицине. При этом ходила в старой кофте и рваных чулках, не обращая внимания на имидж. Всё это внушало уважение. Но наука есть наука; в ней важны не уважение или неуважение, не симпатии или антипатии, а объективные истины. Кстати, спустя сколько-то лет Кондрашкина была вынуждена признать, что облучение митохондрий светом – занятие отнюдь не бессмысленное. Она заинтересовалась фотодинамической терапией рака и направила ко мне своих сотрудниц для консультации. В науке это типичнейшая ситуация: сначала ломают хребет, а потом, если не сломали, идут за помощью.

полную версию книги