Выбрать главу

— Что же ты не идешь, Люка? Придется час ждать пальто… Я побегу вперед.

Она чувствовала, как провинциально закручиваются ее локоны, как оскорбительно топорщится накрахмаленное платье, как жалко блестят чулки. У выхода из зала она подняла голову и увидела себя, свое грустное молодое лицо. Она удивилась. Она чувствовала себя такой старой, жалкой, смешной, и лицо ее должно было быть сейчас старым, опущенным, жалким… Но так еще хуже, еще обиднее. Она отвернулась, чтобы не видеть себя, она спряталась за колонну.

Нет, этого нельзя было вынести. Она спряталась за колонну, чтобы ее не было видно, чтобы по ней не бегали, как ящерицы, скользкие, презрительные, удивленные взгляды. Она прижалась к колонне. Жена Лота, соляной столб. Лучше стать соляным столбом, чем это унижение, эта боль. Скоро ли вернется Павлик? Скоро ли они уйдут отсюда? Она испуганно вздрагивает и испуганно оборачивается: холодный голос, как вода, льется на ее затылок, за вырез ее открытого платья.

Тьери Ривуар, знаменитый режиссер, о котором она читала в газетах. Он стоит перед ней. От его черных волос, от его белых зубов, от его светлых глаз исходит сияние. Он стоит перед ней в сиянии и славе. Так, в сиянии и славе, на землю спускается архангел, посланник неба. Она смотрит на него. Он стоит перед ней, нет, не он — они. Их двое, четверо, двенадцать, сто… Они двоятся, четверятся, отражаются в зеркальной стене. Целая толпа, целый сонм ангельских сил — в сиянии и славе. Голос растет, ширится, летит, это хор голосов.

— Приходите завтра в контору. В контору… — торжественно и гулко отдается под потолком. — Я буду вас ждать.

«Ждать» — как удар грома.

Он протягивает ей руку, и весь сонм ангельских сил протягивает руки вместе с ним. В руке что-то блестит — молния или меч? Она готова принять и молнию, и удар меча. Но в его руке белая визитная карточка.

— Тут мой адрес. Вы придете?

Она кивает. Она говорит: «Да». Ей кажется, что она кричит, но звука не слышно, — может быть, она ничего не сказала. Но он понял. И тогда он — они, те, которые толпой стоят перед ней, те, которые толпой отражаются в зеркалах, — улыбаются. Так не улыбаются люди. Так сверкают люстры в Версальском дворце, так сияют тысячи свечей в соборе, так в черном небе разрывается фейерверк над ночными скачками в Лонгшане, так северное сияние отражается в прозрачных льдах. И она зажмуривается от нестерпимого сияния.

— Я вас жду, — повторяет хор, и это звучит почти нежно и тихо. И вот его, их уже нет.

Никто не стоит перед ней, и зеркала пусты. Эхо еще повторяет: «Жду», и в воздухе еще дрожит сияние.

По опустевшему фойе идет муж. Он подает ей пальто.

Она смотрит на свое пальто — серое, старое, кусок ее старой, серой жизни. Неужели надо его надеть после того, что только что было, после того, что раскололо ее жизнь на две части?

— Что же ты не надеваешь пальто?

Она всовывает руки в рукава, застегивает пуговицы, прячет визитную карточку в карман. Она не расскажет мужу о встрече. Ей всегда казалось, что у нее не может быть от него тайн, что она ничего не сможет скрыть от него. Но это казалось, должно быть, оттого, что в ее старой, скучной, серой жизни скрывать было решительно нечего.

Она одевается. Кажется, она все-таки похожа на провинциалку. Но это не страшно теперь. Такой она понравилась Ривуару — может быть, даже за это понравилась. На ней синий костюм, волосы причесаны, как вчера. Так хорошо. Теперь надо сесть в кресло и ждать. Такой красивой она еще никогда не была. Такой задумал ее Бог, но скука, грусть, бедность жизни мешали ей быть такой прежде. Сейчас, когда случилось чудо, она сама чудесно изменилась, как будто это не она, а мечта о ней. Она такая, как сама о себе мечтала.

Она смотрит на часы. Половина шестого. Надо ехать. Она спускается по лестнице, берет такси. Так просто — ни препятствий, ни грома, ни землетрясения.

Она смотрит на улицы, на дома, на людей, она старается все запомнить: это она видит в самый решительный, решающий час своей жизни, это надо запомнить навсегда. Все: как автобус заворачивает за угол, как дама в розовой шляпе покупает персики с лотка, как велосипедист чуть не наехал на собаку. Ей кажется, что люди и предметы — всё, на что она смотрит, вырезывается какими-то невидимыми острыми ножницами из общей картины и, пересыпанное солнечными искрами, как нафталином, укладывается навсегда в память, а на месте, где были эти люди и предметы, остается солнечное пятно.