Горничная открывает ей дверь. Теперь у нее горничная и квартира заставлена новыми, дорогими, наспех купленными вещами. Но от этого не стало красивее. Напротив — нарушились какие-то пропорции, какие-то законы уюта и домашности. И главное — новые вещи не сумели прижиться, ужиться здесь. Между ними и старыми идет вражда, это чувствуется в воздухе. Но Люке все равно, пусть вещи враждуют, какое ей дело? Пусть Павлик не садится в купленное для него модное кресло, пусть радио, как назло, поет только рекламы, когда она случайно откроет его. Пусть.
Она отдает прислуге шляпу и пальто, она идет в спальню, ложится на постель.
— Потушите свет.
Она лежит в темноте неподвижно, вытянувшись на спине. Сейчас она отдохнет. Но отдыха нет. Так же, как гордости, как радости. Всего того, что она испытывала раньше, больше не существует. Только одно чувство жизни. Она живет. Теперь она каждую минуту чувствует, что живет, она чувствует всю себя, свои напряженные мускулы, свои кости, свою медленно и тяжело переливающуюся кровь, свое пульсирующее горло. Ощущение жизни переполняет, душит ее, оно, как огонь, горит в ней, сжигая ее жизнь. Тяжесть своего костяка, своих мыслей, своего сердца. Невозможность улечься свободно и мягко, освободиться от напряжения, от себя, от влюбленности, свернуться, как прежде, теплым комком, пакетиком, внутрь, сама на себя, невозможность уйти, хотя бы на минуту, в свою, только себе одной доступную, теплую, мягкую суть, к самым истокам своего существа, юркнуть туда, как лягушка в тину, туда, где так еще молодо, зеленоватым огнем, как огонь маяка, светится ее жизнь, набраться собственной, ей одной присущей радости, собственного, ей одной присущего покоя. Невозможность, как прежде, снова вынырнув на поверхность, с веселым нетерпением широко развернуться навстречу всему тому, что случится. Всему, что случится. Но теперь это «все» просто не существует. Ничего не существует, кроме Тьери. Тьери, для Тьери, о Тьери, за Тьери. Она беспокойно двигает головой, никак нельзя удобно уложить эту изнемогающую от влюбленности голову. Как она устала. Темно, тихо, тревожно. Нет, встать нельзя. Надо лежать, надо отдыхать. Лежать так с закрытыми глазами, с компрессом на усталых веках. На широкой постели, как на лодке, плывущей по пустой, черной реке. Это ощущение лодки, аэроплана, поезда, незнакомое прежде, повторяется все чаще и чаще. Будто она плывет, будто едет куда-то. Покоя нет, невозможно ни на минуту пристать к берегу — ее сейчас же уносит, она сейчас же куда-то улетает. Вечное движение, вечная тревога, вечная усталость. И все-таки это счастье, вдруг вспоминает она. Да. Счастье. Через час она будет с Тьери. Она больше не может лежать, она садится на постели и, как пружина, вытягивается и сворачивается до предела, до дрожи. Темнота снова приходит в движение. Все движется, спешит, летит, уплывает. Черные волны реки бегут перед глазами, поезда пролетают в искрах, кровать раскачивается, и ветер шумит в волосах. И она сама движется, бежит, летит куда-то, и нельзя остановиться, зацепиться, перевести дыхание.
Дверь тихо отворяется. Полоса света падает на кровать.
— Павлик, — кричит она, пока он еще не вошел. — Я должна обедать сегодня с Герэном и Ривуаром. — Теперь он знает: самое трудное сделано. — Не зажигай света, Павлик. — Это чтобы не видеть его глаз.
Он подходит к постели в темноте. Ей очень жаль его, она готова на многое, чтобы утешить его.
— Люка, ты никак не можешь остаться?
— Нет, нет. — Голос ее звучит жестоко.
Она готова на многое, но не на то, чтобы отказаться от встречи с Тьери.
Он молчит, он сидит на краю постели, она чувствует, как он несчастен, как ему тяжело. Она в темноте, ощупью находит его руку, кладет ее под свою щеку.
— Я устала, — жалуется она. Она знает, что, если он пожалеет ее, ему самому станет легче. — Я не могу больше, Павлик, у меня нет больше сил.
— Люка, нельзя так утомляться, ты заболеешь.
Она трется щекой о его ладонь.
— Теперь уже недолго, Павлик. Я скоро кончу фильм. И тогда мы уедем с тобой на юг, в Ниццу. Ты возьмешь отпуск, мы уедем вдвоем на целый месяц.
— Да-да, — соглашается он. — Мне дадут отпуск, я не брал летом. Месяц вдвоем, в Ницце. Неужели это правда будет?
И вдруг она понимает, что это действительно так и будет, что она действительно уедет с Павликом на юг, что она действительно расстанется с Тьери на целый месяц, что это будете разлука, настоящая разлука, настоящее горе.
— Люка, там пальмы, как в Африке, и море. И замечательно красиво.
Люка слушает и уже ненавидит это никогда еще не виденное море и пальмы, как в Африке. Неужели придется пережить разлуку? Любовь, разлука. Разве бываете любовь без разлуки? Как она раньше не догадалась? Разве можно без разлуки? Павлик мечтает вслух о Ницце. Да, она утешила его. Теперь у него, должно быть, почти веселые глаза. Его горе перешло к ней через его теплую руку, лежащую под ее щекой, все до последней капли. Это уже не жалость к нему, скользящая по ее коже, это боль, врезающаяся в ее грудь, в ее сердце. Наверное, у нее, а не у него сейчас глаза собаки, воющей на луну от тоски.