Она переодевается, ей надо разыскать Тьери. Но он сам приходит за ней.
— Я жду тебя, — говорит он, — мы поедем домой.
Пуховка падает на ее колени.
— Как, твоя мать уже уехала?..
— Я объясню тебе, — говорит он коротко. — Я подожду тебя в коридоре.
И он выходит. Если бы он сказал ей это до съемки, она стала бы настоящим ангелом, она спела бы по-ангельски небесную песню, ему не пришлось бы бесконечно возиться с ней. Сам виноват, почему не сказал сразу? Она надевает шляпу, надвигает ее на лоб. И этот жест вдруг поднимает в ней смятение. «Я объясню тебе», — сказал Тьери. Объясню. В объяснении всегда скрывается неясное, то, что надо выяснять, в неясности всегда опасность. Она берет перчатки, она выходит.
Тьери идет ей навстречу с другого конца коридора. Не глядя на него, по биению своего сердца она чувствует, как расстояние между ними уменьшается. Еще шаг — и он подойдет вплотную к ней, и сердце ее оборвется. Но он не делает этого последнего шага, он останавливается на расстоянии этого шага. Между ними можно пройти, не задев их, они рядом и далеки друг от друга, он не берет ее тесно под руку, как прежде.
— Идем, — говорит он.
И они идут к выходу, они садятся в автомобиль.
Какая знакомая дорога. Сколько раз они вместе ехали по ней. Он чувствует ее встревоженный взгляд и поворачивает к ней свое сияющее, напряженное лицо.
— Твоя мать уехала? — спрашивает Люка.
— Нет. — Улыбка его становится еще ярче, почти нестерпимо яркой. — Нет, не уехала. И она просила меня… — Он останавливается. — Ты должна понять, ты не огорчишься? Она просила меня, она едет в Швейцарию. — Он снова останавливается. — Я повезу ее на автомобиле, — быстро добавляет он. — Мы выезжаем с ней завтра утром.
— А я? — Это не вопрос, это крик забытого в горящем доме, из которого других уже вынесли пожарные. — А я?
— Ты поедешь поездом вместе с Давиэ и артистами. Поездом даже лучше, не так утомительно. И быстрее. Вы отправитесь через четыре дня, к этому времени я уже буду в Венеции. Там встретимся. Мне самому досадно. Но что же я могу? Моя мать… она просила, — быстро и несвязно объясняет он.
Люка слушает. «Это будет, это решено, этого не может не быть». А вот оказывается… Они поднимаются в лифте, и лифт, как всегда, приветливо гудит: «Домой, домой», но теперь это звучит насмешкой.
Лакей открывает дверь и кланяется. Люка краснеет — он не может не знать, что ее выгнали отсюда.
— Собери свои вещи, — говорит Тьери, — все, что тебе понадобится для Италии. Я тоже буду укладываться.
Лакей приносит чемоданы, кладет на диван вперемешку его костюмы и ее платья. Будто они едут вместе. Тьери становится на колени перед ее чемоданом (перед ней он никогда не становился на колени): «Подожди, Люка, я уложу тебя сам». Это очень большая, это невероятная услуга; каким виноватым он чувствует себя, если готов даже на это. Она не мешает, ей все равно. Ничто уже не может ни обрадовать, ни огорчить ее. Она даже не в состоянии оценить его любезность. Он быстро, со всей своей точностью и аккуратностью, укладывает ее чемодан, будто всю жизнь был упаковщиком. Все ее вещи, до последней пары чулок, до последней зубной щетки и губки, чтобы и духа не осталось, чтобы ничего не напоминало о ней в его доме. Она видит, она понимает. Из Венеции она уже не вернется сюда. Здесь ни ей, ни ее вещам места больше нет. Шкафы слишком тесны для его костюмов и ее платьев, диван слишком узок, чтобы спать на нем вдвоем. Она смотрит на диван. Как странно, что он все такой же — мягкий, серый, шелковый. Не покрылся ржавчиной, не покоробился после той последней ночи, когда Тьери ушел спать в кабинет. Тогда она думала, что она несчастна, что нельзя быть несчастнее, теперь она знает, что это еще не было несчастье. Ведь Тьери спал за стеной, дышал одним воздухом с ней, она могла видеть его, говорить с ним. Он был тут, он присутствовал — это было почти счастье. Вот оно, настоящее несчастье, настоящее горе, не одиночество вдвоем, а просто одиночество. Он уезжает, она остается. Кончено.
— Кончено, — весело говорит Тьери и встает. — А мои вещи уложит слуга.
Ей хочется уложить их самой, потрогать, погладить в последний раз его галстуки, рубашки, пиджаки. Но она не смеет попросить об этом. Она тоже встает, она подходит к нему, она еще не знает, что скажет. Лучше ничего не говорить. И вдруг, будто ее толкнули в спину, тяжело падает ему на грудь, обхватывает его шею руками, повисает на нем, как пальто на вешалке. Сейчас он оттолкнет ее. Но он стоит прямо и неподвижно, точно не решаясь ни обнять, ни оттолкнуть ее.