А вдруг… подумал он. Он не успел додумать «полечу», как почувствовал, что уже падает.
Глава третья
Луганова подняли и отнесли в тюремную больницу. Он был без сознания. Доктор качал головой.
— Вряд ли оправится. Во всяком случае, калекой останется — двойной перелом плеча и… — он тронул длинным пальцем седой висок, — и, возможно, не все дома будут. После такого падения: головой об камни.
Доктор ошибся. Луганов оправился, и даже удивительно быстро. Сломанное плечо срасталось, руку не пришлось ампутировать, но служить она тоже больше не могла. Ей предстояло всю жизнь покоиться на груди, на перевязи.
Доктор ошибся и насчет головы Луганова: падение, по-видимому, мало или даже совсем не отразилось на ее работе.
Луганов, когда он пришел в себя, стал на все давать разумные ответы и не проявлял признаков умственного расстройства.
Когда Луганов пришел в себя… Но дело в том, что он не мог назвать своего пробуждения в тюремной больнице «пришел в себя». Он очнулся. Но тот, кто очнулся, был не тот, кто выбросился из окна, или, вернее, это был он и не он. Он по-прежнему назывался Андреем Платоновичем Лугановым, нового имени у него не было, и тело его было прежнее, хотя и разбитое. Он присматривался, прислушивался к себе, изучал себя. Как это могло случиться? Об этом он не думал. Как? Почему? — было не важно. Важным была перемена, происшедшая в нем. Он чувствовал себя очень слабым. Сил хватало ровно на то, чтобы измерить, определить перемену. В чем она состояла? Прежде всего, хотя это и казалось невероятным, в ощущении удовольствия. Да, несмотря на боль в плече и в руке, несмотря на слабость, он, лежа на спине, с удовольствием чувствовал мягкую подушку под головой, с удовольствием ждал посещения доктора. К этому непонятно откуда взявшемуся ощущению удовольствия примешивалось чувство покоя, сохранности, какой-то защищенности и неуязвимости, никогда прежде, даже в самые молодые годы не испытанные им.
Луганов с детства был серьезным, сумрачным и требовательным. Его отношения не только с окружающими, но даже с матерью, даже с самим собой были сложны и трудны. Но сейчас он впервые чувствовал, что никакой сложности, ничего трудного не было в его отношении к миру, к людям и к самому себе. Все, напротив, было просто, легко и как-то наивно. Все в нем и вокруг него казалось чистым и светлым. Должно быть, от больничной белизны, подумал он и сейчас же отказался от этого объяснения. Нет, больничная белизна здесь была ни при чем. Нет, это в нем самом исчезла хмурость и тень, которую он набрасывал на все вокруг себя, и оттого ему кажется, что он яснее, что он по-новому видит окружающее. По-новому видит, слышит и понимает окружающее с тех пор, как очнулся после падения.
«Может быть, — подумал он неуверенно, — я, падая сквозь скважину того длившегося тогда мгновения, проник в вечность живой? Может быть, время остановилось для меня, я остановил его своим падением и теперь я нахожусь в вечности, живой в вечности? И оттого мне так легко и спокойно. И оттого ни прошлого, ни будущего для меня больше нет. Прошлое и будущее перестали меня мучить и страшить, раз я в вечности».
Он не мог понять, он не понимал, но это не огорчало его. Он чувствовал, что улыбается, и давно позабытое ощущение улыбки тоже доставляло ему удовольствие. Как будто теплый свет на губах и лице. Свет, который шел из него самого.
Доктора и сиделки входили и выходили. Но даже когда он оставался один, он не испытывал одиночества. Он чувствовал незримое присутствие добра и покоя. Ему казалось, что он спит. Во сне он слышал, что кто-то читает «Отче наш». Он открыл глаза и прислушался. «Да будет воля Твоя. Да приидет Царствие Твое», — услышал он, и это уже не был сон. Это не был сон, и он был один в комнате. Кто же читал молитву? И вдруг он понял, что это он сам читает молитву и уже много раз повторяет все те же слова. Тогда он закрыл глаза и заплакал от радости.
Луганов никогда не был религиозным. Он любил заутреню в Казанском соборе, крестный ход в еще холодной весенней ночи, заканчивающийся ликующим «Христос воскресе». Он любил вечерние службы в их темной деревенской церкви, свечки, целым пучком жарко освещающие сумрачный склоненный лик Богородицы, волнение молящихся, ту страсть, с которой они прижимали сложенные пальцы ко лбу, прося Бога о даровании им чего-то, на что они, конечно, имели право, цепь веры, связывающая всех этих молящихся, этих паломников с высокими кипарисовыми посохами и стройных молодых вдовушек-паломниц, обходящих святые места в надежде заслужить себе там, в раю, ту радость, в которой им здесь, на земле, отказано. Он любил обрядовую театральность православного богослужения, с его певчими и басом диакона. Он любил их деревенское бедное и декоративное кладбище с холмиками и полуразвалившимися деревянными крестами, густо заросшее плакучими ивами, на которых вороны так тревожно и зловеще каркали ветреными вечерами на закате.