Она кивнула:
— Да, очень приятно покататься. Хотите, поедем на Воробьевы горы?
— Надо сказать лакею, чтобы он нашел такси.
— Нет, зачем? Меня ждет моя машина.
Она сама удивилась, как уверенно она произнесла «моя машина». «Моя» — это значит машина НКВД…
Но заявление о «ее» машине, по-видимому, его нисколько не удивило. Что удивительного, если у знаменитой балерины своя машина? Не может же знаменитая балерина вечно трепаться в такси. А что, если бы признаться ему, что у нее и на трамвай не всегда хватает, что даже трамваи, уже не говоря о метро, для нее роскошь?
Они вышли вместе из отеля. Они сели в автомобиль НКВД.
Американец сидел слишком близко к ней. Она отвыкла, она разучилась сидеть так близко. Очень тягостно такое близкое соседство в этом катящемся маленьком ящике.
— Опустите, пожалуйста, окно, — попросила она.
— А вы не простудитесь?
— Нет. Жарко.
Сквозняк — это именно то, что нужно. А так она чувствовала, когда он поворачивал голову к ней, его дыхание на своей щеке. И это было отвратительно.
Она сидела неудобно, в натянутой позе на краю сиденья, плотно прижимая локти, чтобы только не коснуться американца.
Неужели и она любила когда-то так кататься? Отвратительно. До чего отвратительно. Если бы можно было открыть дверь, выскочить на всем ходу, спрятаться в одном из подъездов. Спрятаться от американца, от Штрома, от судьбы. Но и это желание было неисполнимо, как и все ее желания. И не стоит думать о нем.
— Как я благодарен милому Штрому, что он познакомил меня с вами. Теперь, рядом с вами, я готов поверить, что Москва — прекрасный город и здесь никто не грустит и не скучает. А сегодня утром, — он наклонился к ней, — вы, конечно, еще спали в десять часов, и вам даже не снилось, что вы сегодня же станете добрым самаритянином, пожалевшим бедного чужестранца.
— В половине десятого ко мне приходит массажистка, — неожиданно для себя ответила она, как будто время перенеслось на два года назад, когда новый день действительно начинался не руганью соседей за стеной, а приходом массажистки. Добрый самаритянин? Что он такое сделал? Что-нибудь библейски-похвальное, но что именно? Она не помнила, хотя когда-то ее мать читала ей эту самую английскую Библию, которую Волков отнес Андрею в тюрьму. Нет, об Андрее сейчас совсем нельзя было вспоминать.
Американец продолжал:
— Разве я смел мечтать о таком гиде, как вы? Подумать только: знаменитая балерина, избалованная обожанием поклонников…
Она слушала. Неужели это о ней? И она кажется ему избалованной. Значит, он совсем слеп и не видит ее.
— По этим улицам я проезжал сегодня утром. Мне было невыносимо скучно. Прохожие казались мне угрюмыми и злыми и Москва — несчастнейшим городом на земле. Оттого, что я был так одинок. Такое одиночество надо самому испытать, иначе не поверишь.
Да, надо самой испытать. И она не верила, пока сама не испытала, какое бывает одиночество на свете и какое горе.
Она слушала, глядя в окно. Вот уже и московская окраина. Как давно она не была здесь, не видела этих провинциальных домиков, покосившихся под нежным натисков годов, этих палисадников и выглядывающих из них подсолнухов. Неужели и тут горе? Все то же русское горе, без края, без конца. Девочка в голубом платочке, завязанном под подбородком, играет с пушистым котенком. Она машет рукой автомобилю. Неужели и эта голубоглазая девочка будет такой же несчастной?
Вере казалось, что она когда-то очень давно, еще голубоглазой девочкой, видела в последний раз эту горячую пустыню колышущихся полей, это плоское, добела раскаленное небо и дальше, совсем далеко, будто за горизонтом, зубчатую цепь леса. На повороте дороги одинокое дерево вдруг протянуло к ней ветви с таким сочувствием, так приветливо, что ей на минуту показалось, что она любит и понимает природу и природа любит и понимает ее. Но нет. И это было неправдой. Она никогда не любила и даже почти не замечала природы. Ей раньше было не до природы. Но и теперь природа ничем не могла утешить ее. И дерево, родственно-приветливо протягивающее ей ветви, и васильки, мелькающие среди ржи, и прозрачное облако, прелестно погибающее на безжалостно раскаленном небе, — все это было не для нее. Все это было раз и навсегда чужое. Не стоило даже смотреть. И она обернулась к американцу.
Но на него, без сомнения, действовала природа. Его душа всколыхнулась и, конечно, просила выхода в словах. И слова нашлись.