— Выпейте. Вам дурно?
Зубы стучали о край стакана. От смеха. Она, давясь, выпила глоток холодной воды, и смех вдруг оборвался.
Вера устало перевела дыхание.
— Нет! — Она отстранила стакан. — Мне совсем не дурно. Я видела такой забавный сон.
Горничная поставила стакан на ночной столик. Она не спросила, какой забавный сон снился Вере, какой сон может заставить так смеяться. Ее профессионально-вежливое лицо не выразило ни удивления, ни недоверия. Она, конечно, тоже служила в НКВД и была великолепно вышколена.
— Полежите еще минутку, пока я напущу вам горячую ванну. Горячая хорошо для нервов.
И сейчас же из ванной послышался водопадный шум. Горничная скоро вернулась, щелкнула выключателем и достала из шкафа черное тюлевое платье.
«Цвет моего платья будет зависеть от моего настроения». Нет. Она ошиблась. Нет, ее настроение сейчас совсем не было черным. Черное — это тоска. Но она сейчас не испытывала тоски. Конечно, тоска была тут, она только спряталась на несколько минут, испугавшись смеха. Конечно, она где-то тут, и она скоро опять почувствует ее. Она повернулась на спину и легко вздохнула. Это только пауза, передышка. И все-таки как приятно. Смех лучше сна успокоил и освежил ее. Истерический смех — ведь это, конечно, было начало истерики. Она знала, что после истерики чувствуют себя больными, разбитыми. Отчего же ей стало так легко, так весело?
Горничная поставила на коврик перед кроватью парчовые домашние туфельки и подала ей розовый шелковый халатик.
Это уже было слишком. Этого она не ожидала. Дневные, вечерние платья, чулки, башмаки, сумки — все, что видят другие, все, что является «орудием производства». Но зачем на Лубянке заботились о халатике, о домашних туфлях? Она откинула стеганое одеяло, встала и с удовольствием надела халатик. И вдруг покраснела, поняв. Там, на Лубянке, все предусматривают. Ведь американец может пожелать прийти к ней. Прислали на всякий случай…
Чувство легкости бесследно исчезло уже в ванне, растаяло в горячей воде, и когда пришло время надевать черное платье, оно оказалось как раз под цвет ее настроения.
Она еще раз оглядела себя. Нет, решительно она не нравилась себе. И разве это была она? Разве это была Вера Назимова? Разве она была такая прежде?
Глава четвертая
За обедом она чувствовала себя натянуто и неловко. Слишком глубокий вырез ее платья смущал ее. Она поежилась. И американец сейчас же забеспокоился:
— Вы не простудились во время прогулки?
— Нет. Но здесь свежо.
Он встал и набросил на ее плечи накидку. Под накидкой сердце забилось ровнее.
Он был всецело занят ею. Будто она здесь главное лицо. Она совсем забыла, как приятна такая заботливость. Вернее, она никогда не видела такой — американской — заботливости. Даже Андрей, несмотря на всю его любовь к ней, не умел быть таким заботливым. Это их национальная, американская черта. У них полагается так заботиться о женщине, с которой обедаешь, как полагается посылать ей цветы.
— Я еще не поблагодарила вас за ваши чудные розы. Они доставили мне такое удовольствие.
Удовольствие? Разве? Этот ее смех вряд ли можно назвать удовольствием.
— Я выбрал белые розы. Вы ведь сами похожи на белую розу.
На белую розу. Она знала, что англосаксы, как правило, не делают никаких комплиментов, кроме разве самых банальных, классических. А что могло быть более банально и классично, чем сравнение женщины с белой розой?
И все-таки как смешно, ее — с розой. Она почувствовала смех, снова подступавший к горлу. Нет, здесь нельзя смеяться, нельзя. Она торопливо выпила стакан вина.
— У вас волосы как у моей сестры. Такие же бронзовые и блестящие, будто на них всегда светит солнце.
Такие же. Вряд ли. Этот бронзовый оттенок и блеск им придали сегодня утром в парикмахерской НКВД, а до этого они были тусклые, бурые. Но об этом она ему, конечно, никогда не расскажет, как и обо всем остальном.
Ему хотелось поехать в театр, в котором она танцевала. Очень хотелось. Она кивнула. Отчего бы и нет? Балет стоит в списке, данном Штромом. И вообще все театры. Невинное времяпровождение. Рекомендованное.
Но она не думала, что ей будет так больно входить в Большой театр. За все это время она ни разу даже близко не подходила к нему, отворачивала голову, чтобы не видеть его, когда ей приходилось быть на Театральной площади. Никогда не смотрела на афиши.
И вот после двух лет почти. Нет, она не думала, что ей будет так больно.
Они опоздали. Фойе было пусто. Седой капельдинер подходил к ним. Его тупое лицо выражало удивление — ведь и ему, как и всем здесь, было отлично известно, что Назимову выгнали из балета.