Да, странно это и страшно. Ведь дрожал и, кажется, жизнь отдал бы, чтобы спасти брата. И как он его любил! До чего он, ожидая, что вот за братом придут, мучился, как смертельно тосковал, а удовольствие все-таки чувствовал.
Волков налил себе еще рюмку, рука его дрожала.
— По-твоему, как? Негодяй?
Луганов кивнул.
— Негодяй, — сказал он коротко.
Волков посмотрел на него сквозь табачный дым долгим, внимательным, острым взглядом:
— Как ты просто судишь. А ведь твой Христос учит: не судите, да не судимы будете. Нет, друг мой, совсем это не так просто. Негодяй. Впрочем, не знаю. Может быть, и негодяй. Только мучился он потом, ох как мучился. Вряд ли в вашем аду черти больше грешников мучают, чем он самого себя. Он после часто со мной брата вспоминал. Сколько лет прошло, а все забыть, все успокоиться не мог. Детство общее и всякие там чувствительности, как клещ в собачье ухо, в сердце въедаются — не вырвать. Негодяй? А по-моему, пожалуй, и не негодяй: на нем, как и на мне, как и на большинстве из нас, много невинной крови было. Многих он сам на расстрел послал. И вот если бы он спас своего брата, стал бы он самым обыкновенным убийцей — палачом. Не идейным коммунистом, а палачом просто. Это значило бы, что он убивал оттого, что чужая жизнь для него гроша ломаного не стоит, что вывести в расход, прихлопнуть чужого человека нетрудно. А как коснулось своего, родного, кровного, любимого — так осечка. Не могу, он мой брат и все такое. Не могу…
Если бы не мог, тогда, по-моему, и стал бы подлецом — негодяем — палачом. А так он поступил правильно, нравственно. Правильно, и никогда не жалел. Мучился, тосковал, ночами не спал, но не жалел. И если бы пришлось еще раз…
— Ну хорошо, допустим, — морщась, нетерпеливо перебил Луганов. — Но почему, откуда удовольствие взялось?
Волков вытянул палец, будто указывая на что-то невидимое Луганову:
— А тут как раз национальная черта и выступает наружу. Это, друг мой, как раз наше русское, нам одним понятное. Хочется поговорить и чтобы тебя слушали со вниманием. И одобрение высказывали твоему уму. Слушатель нужен, понимаешь? Живой слушатель. А где его в нашем Союзе найдешь? Как не почувствовать удовольствия? — Он наклонился через стол. — Отлично я его понимаю. Что может быть приятнее и слаще, чем безнаказанно поговорить. Вот и я сейчас до чего с тобой язык распустил. И все о недозволенном. Но я в тебе, мой друг, уверен. И как уверен.
Луганов улыбнулся:
— Дурной ты, право. Еще бы ты во мне уверен не был. Разве мы с тобой не друзья?
Волков пожал плечами:
— Раз даже брат брата предал, чтó друзья…
— Нет-нет, как ты можешь! — крикнул Луганов. — Даже шутя, как можешь! Ведь мы, помнишь, еще в детстве поклялись в дружбе до самой смерти.
Волков весь как-то съежился:
— Клялись? Разве клялись? До самой смерти? Представь, позабыл. А ведь, выходит, правда. «Устами младенцев». Дар предвидения, что ли, у младенцев бывает. — Он откинулся на спинку стула, глаза его стали пустыми и мечтательными. — Славный ты мальчик был, Андрей, — мягко сказал он. — Добрый, благородный. И настоящий друг.
— Друг до самой смерти. — Луганов протянул ему руку через стол.
Но тот не взял его руки.
— Ты погоди с сердечными рукопожатиями. Дай мне договорить, тогда и посмотрим, захочешь ли ты мне руку пожать.
— Вот вздор. Что бы ты ни сказал, что бы ты ни сделал, ты — мой друг до самой смерти. — Луганов засмеялся. — Право, смешно.
Волков все так же мечтательно смотрел на него.
— И смеешься ты отлично. Так открыто, честно. Эх, Андрей, жаль мне тебя. «Дернул же меня черт с моим умом и талантом родиться в России». Это Пушкин о себе говорил, но и к тебе подходит. Дернул же тебя черт родиться в России. Жаль тебя.
— Нет, уж пожалуйста. Говори о себе и о том, что думаешь, все, что хочешь, буду слушать. А обо мне брось. И главное, не жалей меня. Вот ты утром сказал: приятно счастливого человека увидеть. И ты прав. Я совершенно счастлив. И не только оттого, что со мной случилось чудо. Нет, мне вообще повезло. Ведь большинство людей живут в полном одиночестве, будто замурованные сами в себе. И кругом только тени людей. А я… подумай, как мне повезло. Я встретил на земле все, что только есть лучшего, — идеал матери, идеал жены, идеал друга.