Выбрать главу

— Выходит, я для них недостаточно тяжела?

— Успокойся, ты — тяжеловес. Вся штука в том, что ты для них не являешься проблемой. Дашь им повод считать себя таковой — возможно, и будешь допущена ко двору. Пока же ты не загадка, не феномен, ты — пример.

— Пример чего?

— Творчества. Того, как творит человек твоего статуса, твоего поколения, твоего происхождения. Своего рода образец.

— Будет ли мне дозволено возразить? Служить образцом?! И это после того, как я всю жизнь из кожи вон лезла, чтобы не писать как все?

— На меня-то зачем накидываться, мама? Я не отвечаю за то, как к тебе относятся мэтры. Но даже ты должна признать, что все мы говорим, а следовательно, и пишем, в определенном смысле, на одном языке. В противном случае каждый мог бы претендовать на изобретение собственного языка. И по-моему, вполне нормально, когда людей больше интересует то, что их роднит, чем то, что разъединяет. Или тебе это кажется абсурдным?

Утром следующего дня Джон снова оказывается втянутым в литературный диспут. В спортивном зале гостиницы он нос к носу сталкивается с председателем жюри Гордоном Уитли. Крутя педали тренажерных велосипедов, они громко переговариваются. Полушутя Джон замечает, что мать будет разочарована, если выяснится, что премия Стоуи досталась ей лишь потому, что 1995 год провозглашен годом Австралии.

— А она за что желает ее получить? — спрашивает Уитли.

— За то, что она самая-самая, — откликается Джон, — во всяком случае по мнению вашего жюри. Не лучшая во всей Австралии, не лучшая из женщин-австралиек, а просто лучшая из лучших.

— Без понятия бесконечности не существовало бы математики, — парирует Уитли. — Это отнюдь не значит, что бесконечность существует на самом деле. Бесконечность всего лишь умозрительная конструкция. Создание человеческого разума. Само собой, мы едины во мнении, что Элизабет Костелло — лучшая из лучших. Просто мы хотели бы прояснить для себя, что это такое в контексте сегодняшнего дня.

Джону непонятно, при чем тут аналогия с бесконечностью. Ему остается лишь надеяться, что Уитли пишет лучше, чем говорит.

Реализму неуютно в обществе идей. Иначе и быть не может. Ведь в самой его основе заложена идея о том. что идеи неспособны существовать автономно, что они могут существовать лишь в облике вещей. Поэтому когда (как в данном случае) речь идет об идейном споре, реализм его инсценирует, выстраивая ряд ситуаций — например, прогулки на лоне природы, бесконечные беседы, — в которых каждый из персонажей озвучивает определенную идею, выступая, в некотором роде, как ее живое воплощение. И слово «воплощение» в этом случае оказывается ключевым. Во время подобных дискуссий идеи не парят, да и не могут парить, в свободном полете: каждая из них привязана к очередному оратору, ее озвучивающему, и представляет собой некую матрицу, составленную на основе интересов некоей группы. Тот, кто ее провозглашает, всего лишь рупор. Например, слова Джона продиктованы его заботой о том, чтобы современный читатель не воспринимал его мать как автора развлекательного чтива постколониальной поры, а слова Уитли — опасением, как бы его не приняли за старого самодура.

Ровно в одиннадцать он стучится в ее номер. Ей предстоит долгий день: сначала интервью, затем выступление на радиостанции колледжа и, наконец, вечером торжественная церемония награждения и ее тронная речь.

У нее выработана своя тактика общения с журналистами: она перехватывает у них инициативу, строя диалог из блоков воспоминаний. Она повторяла их столько раз, что иногда Джону кажется, как будто его мать уже и сама принимает все, что говорит, за чистую монету. Вначале длинный монолог о детских годах в пригороде Мельбурна (и непременно про какаду, которые пронзительно кричали в глубине сада), с небольшим отступлением по поводу того, какую опасность таит в себе представление о беззаботном существовании так называемого среднего класса. Засим следует пассаж, посвященный смерти ее отца в Малайе от брюшного тифа. Мать остается где-то на заднем плане: она играет на фортепиано вальсы Шопена. После этого, как бы случайно, повествование о том, какое влияние на ее прозу оказала музыка; далее следует кусок об ее пристрастии к чтению в подростковом возрасте — читала запоем всё без разбора. Затем она перескакивает на свое увлечение Вирджинией Вульф — это уже в студенческие годы — и говорит о влиянии, которое та на нее оказала. Затем — о кратком пребывании в Школе изящных искусств и о полутора годах в послевоенном Кембридже («Больше всего мне запомнилось, как много усилий надо было приложить, чтобы не замерзнуть»).