Пол Уэст только исполнял свой писательский долг. Создав образ палача, он открыл ей глаза на человеческое падение в одной из его многочисленных форм. Образами жертв палача он напомнил ей о том, какие мы несчастные, раздвоенные, дрожащие существа. Что в этом плохого?
Что сказала она? Я не хочу это читать? Но какое право имела она отказываться? Какое право имела она не знать то, что в ясном сознании все равно знала? Что в ней хотело противиться, отказываться от чаши? И почему она, невзирая на это, испила – испила такую полную чашу, что год спустя все еще яростно критикует человека, который поднес эту чашу к ее губам?
Если бы на противоположной стороне этой двери висело зеркало, а не был прибит обыкновенный крючок, если бы ей нужно было снять с себя одежду и преклонить колени перед ним, то она с ее отвислыми грудями и дряблыми бедрами выглядела бы как женщины на откровенных, слишком откровенных, как промельки ада, фотографиях с Европейской войны, на которых они, коленопреклоненные и голые, стоят на краю рва, куда они в следующую минуту, следующую секунду рухнут мертвые или умирающие с пулей в мозгу, вот только те женщины в большинстве случаев были моложе ее, просто измождены голодом и страхом. Она сочувствует этим мертвым сестрам, сочувствует и мужчинам, которые умерли от рук мясников, мужчинам, старым и достаточно уродливым, чтобы быть ее братьями. Ей не нравится видеть унижение ее сестер и братьев, есть много способов унизить стариков – заставить их раздеться, отобрать зубные протезы, насмехаться над их интимными местами. Если сегодня в Берлине повесят ее братьев, если они будут дергаться в петле с багровыми лицами, высунутыми языками, выпученными глазами, то она не хочет это видеть. Из сестринской застенчивости. Позвольте мне отвернуться.
Позвольте мне не смотреть. Эту мольбу она выдохнула в лицо Пола Уэста (правда, тогда она не знала Пола Уэста, он был только именем на обложке книги). Не заставляйте меня проходить через это! Но Пол Уэст не уступил. Он заставил ее читать, взбудоражил чтением. И поэтому ей трудно простить его. Из-за этого она прилетела к нему через океан в самую Голландию.
В этом ли правда? Сойдет ли это за объяснение?
Да, она делает то же самое. Или делала. Пока не одумалась; она, например, без всяких угрызений совести тыкала всех мордами в то, что творится на скотобойнях. Если Сатана не торжествует на бойнях, не накрывает тенью своих крыл животных, которые уже чуют запах смерти, которых гонят по эстакаде к человеку с ружьем и ножом, к человеку столь же безжалостному и банальному (хотя она начала чувствовать, что это слово следует отправить на покой, его дни прошли), как ближайшие соратники Гитлера (которые, в конечном счете, обучались своей профессии на скотобойнях)… если Сатана не торжествует на бойнях, то где он? Она в не меньшей степени, чем Пол Уэст, знала, как играть словами, пока те не выстроятся так, как нужно, словами, которые электрошоком сотрясут читателя. Писатели тоже в некотором роде скотобои.
Так что же случилось с ней теперь? Она вдруг обрела чопорность, теперь ей больше не нравится смотреть на себя в зеркало, поскольку это зрелище навевает ей мысли о смерти. Уродливые вещи – она предпочитает, чтобы они были упакованы и спрятаны подальше. Старуха, которая поворачивает часы назад, к ирландско-католическому Мельбурну ее детства. Неужели за этим не стоит ничего другого?
Вернись к своему впечатлению. Взмах кожистого крыла Сатаны: откуда ее убеждение, что она его почувствовала? И сколько она еще может занимать одну из двух кабинок в этом маленьком тесном женском туалете, прежде чем какая-нибудь добрая душа решит, что с ней случился удар, и позовет слесаря, чтобы отпер замок?
Двадцатый век Господа нашего, век Сатаны подошел к концу, он уже прошлое. Век Сатаны и ее век. Если ей удастся переползти через финишную черту в новый век, она наверняка будет чувствовать себя не в своей тарелке. В такие незнакомые времена Сатана все еще не теряет надежду, пробует новые ухищрения, создает новые приспособления. Он разбивает свой шатер в странных местах – взять хоть Пола Уэста, хорошего человека, насколько ей известно, или настолько хорошего, насколько это в человеческих силах, он к тому же еще и писатель, возможно, никакой не хороший, но склоняющийся к тому, чтобы быть им в некоем окончательном смысле, иначе вообще зачем писать? Он поселяется и в женщинах. Как печеночный сосальщик, как острица: человек может жить и умереть, даже не подозревая, что был их вместилищем на протяжении многих поколений глистов. В чьей печени, в чьем кишечнике поселился Сатана в тот роковой день в прошлом году, когда опять она доподлинно почувствовала его присутствие: в печени Уэста или ее собственной?