Снова удобный момент. Но мужчина по-прежнему упорно хранит молчание. Что у него в голове? Может, он думает: что я делаю здесь, на этом сборище в Голландии, в стране ветряных мельниц и тюльпанов, где передо мной сидит и разглагольствует какая-то сумасшедшая старая ведьма, а в перспективе — снова выслушивать те же разглагольствования еще раз? Жизнь писателя, хочется ей напомнить ему, нелегкая жизнь.
Группа молодых людей, наверное студентов, усаживается прямо перед ними. Почему Уэст не отвечает? Она уже чувствует раздражение, сердито повышает голос, размахивая костлявым пальцем у него перед носом:
— На меня ваша книга произвела глубокое впечатление. То есть я хочу сказать, такое впечатление, как будто я коснулась раскаленного железа. Некоторые страницы полыхают адским пламенем. Вы наверняка понимаете, о чем я говорю. Особенно сцена повешения. Сомневаюсь, что я смогла бы написать такие страницы. То есть я могла бы их написать, но не позволила бы себе это сделать, во всяком случае теперь, такая, какой я стала. Не думаю, чтобы человек, вызвав в своем воображении подобные сцены, мог выйти из всего этого невредимым как писатель. Полагаю, написание подобного должно навредить ему. Это я и намерена сказать в своем выступлении. — Она протягивает ему зеленую папку со своим текстом, стучит по ней. — Поэтому я не прошу у вас прощения, даже не прошу вас быть снисходительным, просто я, как порядочный человек, сообщаю вам, предупреждаю вас о том, что произойдет. Потому что вы (внезапно она чувствует себя сильной, уверенной в себе, чувствует готовность выразить свое раздражение, даже гнев, этому человеку, который и не думает отвечать), в конце концов, не ребенок, вы должны были знать, чем рискуете, должны были понимать, что могут быть последствия, непредсказуемые последствия, а теперь — вот, смотрите, — она встает, прижимает папку к груди, словно хочет отгородиться ею, как щитом, от языков пламени, которые пляшут вокруг Уэста, — последствия налицо. Всё. Спасибо, мистер Уэст, что выслушали меня.
Бейдингс уже машет ей из зала рукой.
Первая часть ее доклада обычная, касающаяся знакомых вещей: творчество и власть; претензии поэтов, с древних времен, на право высказывать высшую истину, сила которой в разоблачении, а затем, уже во времена романтизма, претензии, рожденные эпохой Великих географических открытий, претензии на право вторгаться в запретные, табуированные сферы.
„Сегодня я хочу задать вопрос, — продолжает она, — является ли художник тем героем-первооткрывателем, за которого он себя выдает; всегда ли мы имеем право приветствовать его, когда он выходит из пещеры, держа в одной руке дымящийся от крови меч, а в другой — голову чудовища. Чтобы проиллюстрировать свою мысль, я обращусь к произведению, появившемуся несколько лет назад, очень серьезной и во многом смелой книге, дающей возможность приблизиться к тому, что мы в наш далекий от иллюзий век сделали из мифического чудовища, а именно из Адольфа Гитлера. Я говорю о романе Пола Уэста „Самые насыщенные часы жизни графа фон Штауфенберга“, и особенно о сцене, где мистер Уэст очень наглядно живописует казнь заговорщиков в июле 1944 года (казнили всех, кроме Штауфенберга, которого к тому времени застрелил не в меру ретивый офицер — к огорчению Гитлера, который желал своему врагу мучительной смерти).
Проще всего было бы прочесть вам сейчас пару абзацев, и вы бы поняли, что представляет собой эта книга. Кстати, не секрет, что автор находится среди нас. Разрешите мне извиниться перед мистером Уэстом за то, что я осмеливаюсь говорить в его присутствии: в то время, когда я писала свой доклад, я понятия не имела, что он будет здесь. Мне следовало бы прочесть вам некоторые из этих страшных страниц, но я не буду этого делать, потому что считаю — ни вам, ни мне не будет полезно послушать это. Смею даже утверждать — я подхожу к главному, — что и для мистера Уэста не было полезно, да простит он мне эти слова, написать их.
Мой сегодняшний тезис таков: определенные вещи нельзя читать или писать. Иными словами, я утверждаю, что художник, отваживаясь проникать в запретные места, подвергает риску прежде всего себя, но не только — он подвергает риску и всех остальных. Я заявляю об этом совершенно серьезно, так как очень серьезно отношусь к вещам, на которые наложен запрет. Подвал, где в июле 1944 года были повешены заговорщики, одно из таких запретных мест. Не думаю, что кому-либо из нас нужно входить в этот подвал. Я уверена, что и мистеру Уэсту не следовало заходить туда; а если он все же решил побывать там, то, полагаю, нам нельзя идти следом за ним. Напротив, я считаю, что перед входом в этот подвал должна быть установлена решетка с бронзовой памятной доской, на которой будут выгравированы слова: „Здесь умерли…“ и перечень их имен с датами.
Мистер Уэст писатель, или, как говорили в давние времена, поэт. Я тоже поэт. Я прочла не всё, что написал мистер Уэст, но достаточно, чтобы понять, что он относится к своему призванию серьезно. Поэтому, когда я читала произведения мистера Уэста, я испытывала к нему не только уважение, но и сочувствие.
Я прочла его книгу, не пропустив сцены казни (поверьте мне!), и страдала так, как будто это я, а не мистер Уэст, держала в руке перо и выводила слова. Слово за словом, шаг за шагом, один удар сердца за другим — я сопровождала его на пути во тьму. „Никто раньше не бывал здесь, — слышала я его шепот, и то же шептала я сама; наше дыхание сливалось. — Никто не бывал в этом месте после людей, которые здесь умерли, и человека, который убил их. Это нам предстоит умереть их смертью, и это наша рука затянет узел на веревке“. („Возьми тонкую веревку, — приказал Гитлер своему подручному. — Задуши их. Я хочу, чтобы они чувствовали, что умирают“. И его подручный, созданное им чудовище, повиновался.)
Какая самонадеянность — предъявить претензии на право изобразить мучения и смерть этих страдальцев! Их последние часы принадлежат им одним, мы не должны в это вторгаться. Не очень хорошо говорить так о коллеге, но, если это может облегчить понимание сути дела, представьте себе, будто рассматриваемая книга написана не мистером Уэстом, а мною; пока я читала ее, я впала в безумие, она стала моей книгой. Как бы то ни было, призовите на помощь свое воображение и пойдем дальше…“
Оставалось прочесть еще несколько страниц доклада, но она вдруг почувствовала, что абсолютно вышла из равновесия и продолжать уже не может, душевные силы покинули ее. Пусть будет так. На этом она и закончит. Смерть — это глубоко личное, художник не должен вторгаться в смерть других людей. Совершенно возмутительно установившееся в мире обыкновение — наставлять объективы камер на лица раненых и умирающих.
Она закрывает зеленую папку. Жидкие хлопки. Она смотрит на часы. Еще пять минут до конца заседания. Она говорила удивительно долго, учитывая, что сказала, в общем-то, мало. Слава богу времени хватит только на один вопрос, максимум на два. У нее кружится голова. Она надеется, что никто не попросит побольше рассказать об Уэсте, который, как она видит (надев очки), все еще сидит на своем месте в последнем ряду. „Какое долготерпение!“ — думает она и внезапно чувствует к нему дружеское расположение.
Человек с черной бородой поднимает руку.
— Откуда вы знаете? — говорит он. — Откуда вы знаете, что написанное мистером Уэстом — мы сегодня так много говорим о мистере Уэсте, что, надеюсь, ему тоже дадут высказаться, было бы интересно услышать его ответ (в зале видны улыбки) — принесло ему вред? Если я правильно вас понял, вы утверждаете, что, если бы сами написали эту книгу про фон Штауфенберга и Гитлера, вас заразило бы нацистское зло. Но, может быть, это говорит лишь о том, что вы, так сказать, сосуд скудельный? Может быть, мистер Уэст сделан из более крепкого материала? И может быть, мы, читатели, тоже не так слабы? Может быть, мы, читая то, что пишет мистер Уэст. учимся на этом, становясь еще сильнее и обретая большую решимость никогда не допустить возвращения зла. Что вы на это скажете?
Не следовало ей приезжать, не следовало принимать приглашение, теперь она это понимает. Не потому, что ей нечего сказать по поводу зла, по поводу проблемы зла, по поводу того, считать ли зло проблемой, и даже не потому, что Уэст присутствует в зале, а потому, что существует предел, предел того, чего можно достигнуть, собрав этих уравновешенных, хорошо образованных современных людей в чистом, ярко освещенном театральном зале в спокойном, процветающем европейском городе на заре двадцать первого века.