Накрахмаленные воротники держались сами по себе (либо на проволочном остове); при бережном обращении надевать их можно было несколько раз. Впрочем, при всех усовершенствованиях изделие это оставалось достаточно хрупким. Следовало держаться подальше от стен, занавесок да и просто других дам с такими же воротниками, ибо малейшее соприкосновение могло оказаться губительным для накрахмаленного произведения портновского искусства. А о свечах, факелах, а также влажной погоде даже говорить не приходится. Судя по описаниям, под дождем эти штуки «надувались, как парус, и трепетали, как свивальники».
Чрезмерное внимание к одежде и украшениям вовсе не было случайностью при дворе Елизаветы, напротив, оно отражало в большой степени дух времени. Жадный интерес ко все более и более дорогим тканям, все более и более броским фасонам, стремление придворных как можно теснее затягивать себя в такие одежды, что стесняют походку и заставляют «комически» задирать голову, желание сооружать невообразимые прически, от которых у женщин болят виски, а мужчины в кресле у цирюльника исходят потом и чуть ли не в обморок падают, — все это были симптомы характерного для елизаветинского двора упадка, которому вскоре предстояло принять еще более острые формы.
«В то время, — пишет историк Кэмден, — вся Англия словно обезумела, гоняясь за новыми и новыми нарядами». Жажда выделиться, показать себя превратилась «в настоящую манию, и мужчины в своих новомодных, зачастую кричаще-безвкусных костюмах, сверкающих золотом и серебром, вышивкой и кружевами, казалось, впали в полное помрачение ума».
Эшем, непосредственный свидетель этого «помрачения», поразившего двор Елизаветы, подробно исследовал в журнале «Школьный учитель» связь между объемными панталонами, фантастическими камзолами и вызывающим поведением придворных. Эти последние в любой ситуации оказываются агрессивными, беззастенчивыми хвастунами. Людей, «при дворе неизвестных», они просто не замечают, либо смотрят на них сверху вниз, «всячески представляясь персонами исключительно важными». С теми же, кто воспитан получше, они обращаются «вызывающе», сопровождая речь воинственными восклицаниями и внушительной жестикуляцией. Они любят слушать самих себя, продолжает Эшем, и с особой охотой прибегают к вульгарному языку улицы. А больше всего им нравится независимо от собственных возможностей «нацепить какой-нибудь немыслимый камзол или необыкновенную шляпу», причем во что бы то ни стало первыми, пока мода не примелькалась, а с ней не насытилось и тщеславие.
Конечно, надо иметь в виду, что Эшем был уже в летах, страдал от хронической простуды и в словах его до какой-то степени можно услышать обычное брюзжание старости в адрес молодости. Но ведь и другие, не скованные этими предрассудками, говорят примерно то же самое; просто пожилой гуманист оказался наиболее красноречивым критиком современных ему веяний. «Целомудрие исчезло, скромности указали на дверь, — пишет Эшем в своем присущем ему классическом стиле, — юность слишком самонадеянна, старость никто не уважает, почтение не в чести, долг в пренебрежении, коротко говоря, буквально повсюду и буквально в каждом распущенность захлестывает берега добропорядочности». Англичане отравлены тлетворной «итальянщиной», разрушающей умы и души. Они насмехаются над папой и над протестантскими святынями, признавая в качестве высшего авторитета лишь самих себя.
Рыба гниет с головы, и гротескное облачение, а также развязные манеры «высоких лиц» начали отравлять и социальные низы. В Лондоне «неприличие» приобрело такие масштабы, что у всех городских ворот выставили посты для «проверки не должным образом одетых людей». Но попытки эти оказались тщетными — не только зарвавшиеся придворные походили в худших своих проявлениях на модников с улицы, но и сама королева, лицезрел павлинье облачение подданных, казалось, скорее упивается им, чем выражает недовольство.
Да, сама королева — в этом-то и дело. Потому что, как бы ни сетовала она на расточительство своих придворных, тратящих кучу денег на шелка и драгоценности, как бы ни гневалась на небрежение законами, регулирующими расходы населения в интересах государства, и актами против иноземных мод, на самом деле именно Елизавета являла собою наиболее красноречивый пример склонности к излишеству. Эшем мог возмущаться «итальянщиной», парламент мог ворчать на флорентийских и миланских купцов, «слизывающих жир с английских бород», но Елизавета любила итальянцев и итальянские нравы. «Итальянские манеры и привычки мне нравятся больше всего на свете, — откровенничала она в 1564 году, — если угодно, я и сама наполовину итальянка».