Выбрать главу

«Дети мои, деточки, разве вы не знаете, как намучилась я с пансионом?»

«Нам нужны деньги, много денег!»

«Да, вы ничего не знаете, я все скрывала от вас. Но неужели вы так безжалостны, что еще раз приговорите мать к медленной смерти. Я жизнь отдам за вас, но спасите меня от мук, на которые не осудил бы меня самый жестокий тиран».

«Деньги, нам нужны деньги!»

Пани Ляттер просыпается и, плача, садится на постели.

— Дети, — говорит она, — это немыслимо!

Она вспоминает их маленькими, слышит их тоненькие голоса и видит слезы, которые они проливали над мертвой канарейкой.

— Дети мои! — повторяет она, уже совсем очнувшись, и вытирает глаза.

Она зажигает свечу. Только час ночи.

— Ах, это вино! — шепчет пани Ляттер. — Какие оно приносит страшные сны.

Она тушит свечу и снова ложится, а тревожная мысль бьется над вопросом:

«Что лучше: совсем не спать или видеть такие страшные сны?»

И в это самое мгновение странное чувство овладевает ею: в сердце ее пробуждается как бы неприязнь к детям, злоба против них. То, чего многие годы не сделали въяве, сделал сон.

— Мыслимо ли это? — шепчет она.

Да, это так: сонные виденья подсказали ей, что она и сегодня могла бы быть свободной, если бы не дети, — и холод обнял ее, тень пала на душу, мать увидела детей в новом свете.

Они уже не были детьми. В действительности они давно перестали быть детьми, но в ее сердце — всего минуту назад, во время сна. Она все еще любила их, нежно любила, но они уже были взрослыми, они лишали ее свободы и покоя, и как знать… не следовало ли ей защищаться от них?

На следующий день пани Ляттер проснулась часов в восемь утра освеженная и успокоенная. Но она помнила свой сон и в сердце чувствовала холод. Ей казалось, что в горе она пролила одну лишнюю слезу, и эта слеза пала на дно души и оледенела.

На лице ее не было заметно тревоги, которая томила ее уже несколько недель, а только холод и как бы ожесточение.

В следующие два дня вернулись все ученицы, за исключением четырех приходящих, и начались занятия. В пансионе царило спокойствие, только однажды панна Говард, красная от возбуждения, увлекла к себе в комнату Мадзю и сказала ей:

— Панна Магдалена, дадим друг другу клятву спасти пани Ляттер!

Мадзя воззрилась на нее в удивлении.

— Пани Ляттер, — торжественно продолжала панна Клара, подняв кверху палец, — благородная женщина. Правда, старые предрассудки борются в ней с новыми идеями, но прогресс победит.

Мадзя еще больше удивилась.

— Не понимаете? Я не стану излагать вам мой взгляд на эволюцию, которая происходит в уме пани Ляттер, потому что мне надо идти в класс, но я приведу два факта, которые бросят свет…

Панна Говард на минуту прервала речь и, убедившись, что ее слова производят достаточно сильное впечатление, продолжала своим густым контральто:

— Знайте, что Маню Левинскую приняли в пансион.

— Но ведь она здесь уже два дня.

— Да, но ее не исключили только благодаря мне. Я просила об этом пани Ляттер, она исполнила мою просьбу, и я должна отблагодарить ее. А я умею быть благодарной, панна Магдалена…

Мадзе пришло тут в голову, что она где-то слышала похожий голос… Ах, да! Таким голосом говорит один из комических актеров, и, быть может, поэтому панна Клара показалась Мадзе в эту минуту очень трагической.

— А знаете ли вы об этой… ну, как ее… Иоанне? — продолжала панна Говард.

— Знаю, что вчера она не хотела разговаривать со мной, а сегодня не поздоровалась, впрочем, это меня совсем не трогает, — ответила Мадзя.

— Вчера пани Ляттер предупредила эту… классную даму, эту… нашу сослуживицу, — о, я содрогаюсь от отвращения! — что с первого февраля она увольняется. Конечно, пани Ляттер уплатит ей за целую четверть.

— Так все это неправда с паном Казимежем? — воскликнула Мадзя, краснея. — Вечно на него наговаривают.

Панна Говард бросила на Мадзю величественный взгляд.

— Пойдемте, — сказала она, — я тороплюсь на урок… Меня поражает ваша наивность, панна Магдалена!

И ни слова больше. Так Мадзя и не узнала, насколько несправедливы сплетни о пане Казимеже.

Глава пятнадцатая

Пан Згерский пьян

На пятый день после визита Мельницкого, около часу дня, Станислав и панна Марта под личным наблюдением пани Ляттер сервировали в столовой изысканный завтрак.

— Сельди и кофе, — говорила пани Ляттер, — поставьте, панна Марта, с той стороны, там, где стоит водка.

— Устрицы на буфете? — спросила панна Марта.

— Нет, нет. Устрицы Станислав откроет, когда войдет пан Згерский… А вот, кажется, и он! — прибавила пани Ляттер, услышав звонок, — Михал в прихожей?

Она вышла в кабинет. Станислав бросил взгляд на панну Марту, та опустила глаза.

— Хорошо такому вот, — пробормотал лакей.

— Никто, пан Станислав, вас не спрашивает, кому здесь хорошо, кому плохо, — проворчала в ответ хозяйка пансиона. — Нет ничего хуже, когда прислуга распускает язык, сплетен от этого, как блох в опилках. Надо быть поумнее и не тыкать носа в чужое просо.

— Ну-ну! — воскликнул старый лакей, хватаясь руками за голову, и выбежал вон.

Тем временем в кабинет пани Ляттер вошел долгожданный гость, пан Згерский. Это был невысокого роста, уже несколько обрюзглый мужчина, лет пятидесяти с хвостиком; огромная лысина все заметней оттесняла у него на голове остатки седеющих волос. Одет он был скромно, но элегантно; красивое когда-то лицо выражало добродушие, но его портили маленькие и подвижные черные глазки.

— Я, как всегда, минута в минуту? — воскликнул гость, держа в руках часы. Затем он сердечно пожал пани Ляттер руку.

— Я не должна была бы с вами здороваться, — возразила пани Ляттер, окинув его огненным взглядом. — Три месяца! Слышите: три месяца!

— Разве только три? Мне они показались вечностью!

— Лицемер!

— Что ж, будем откровенны, — с улыбкой продолжал гость. — Когда я не вижу вас, я говорю себе: хорошо, а увижу, думаю: а так все же лучше. Вот почему я до сих пор не был у вас. К тому же на святки я уезжал в деревню. Вы, сударыня, не собираетесь в деревню? — спросил он с ударением.

— В какую деревню? Когда?

— Ах, как жаль, сударыня! Когда я летом бываю в деревне, я говорю себе: деревня никогда не может быть прекрасней; но сейчас я убедился, что деревня прекраснее всего — зимой. Это волшебство, сударыня, настоящее волшебство! Земля подобна сказочной спящей королевне…

Можно было бы поверить искренности этих речей, если бы не бегающие черные глазки Згерского, которые вечно чего-то искали и вечно старались что-то утаить. Можно было бы подумать, что и пани Ляттер слушает его с упоением, если бы в ее томных глазах не мелькала порой искра подозрительности.

Оптимисту Згерский мог показаться гостем, который является на завтрак с некоторым запасом поэтических банальностей; пессимисту он мог показаться темным человеком, который опутывает все сетью тайных интриг. Первый осудил бы пани Ляттер за то, что она боится от дружеского расположения перейти к любви, второй подметил бы, что она не очень доверяет Згерскому, даже опасается его.

Но если бы кто-нибудь мог уловить голоса, звучавшие в их душах, то поразился бы, услышав следующие монологи.

«Я уверен, что под маской симпатии она побаивается меня и что-то подозревает. Но она изящная женщина», — говорил про себя довольный Згерский.

«Он воображает, что я верю в его ловкость и хитрость. Что поделаешь, мне нужны деньги», — говорила пани Ляттер.

— Если вам представится возможность уехать в деревню, а у меня предчувствие, что так оно и будет, уезжайте на годик, чтобы увидеть деревню зимой, — сказал Згерский, подчеркивая отдельные слова и многозначительно поглядывая на собеседницу.

— Я в деревню? Вы шутите, сударь! А пансион?

— Я понимаю, — продолжал Згерский, нежно заглядывая ей в глаза, — что на вас возложены великие гражданские обязанности. Нет нужды объяснять, как я к ним отношусь. Но боже мой, всякий человек имеет право на маленькое личное счастье, а вы, сударыня, больше, чем кто-либо.