— Когда я шел назад по тропинке, я наткнулся на рабочаго, который стоял и глядел на меня. Это был Скотт. Я не испугался... Я подошел к нему и взял его за руку: „Если понадобится, я могу засвидетельствовать, что он упал сам, — сказал Скотт, пожал мою руку и глубоко заглянул мне в глаза: — да, я это могу, инженер! — сказал он. До следствия дело не дошло. Но явилось нечто другое, чего я не ожидал. Был найден труп. Похороны с отвратительной ложью пастора и с искренней печалью Елены Фолькман длились как-будто целую вечность. А Елена, действительно, убивалась по нем, хотя он терзал ее и изменял ей направо и налево. А затем пошли эти ночи, ночи! Но я присосался к своей работе, поднял на ноги все здесь... я...
Эмануэль вдруг умолк и умоляюще посмотрел на Макса. Последний был смертельно бледен. Он отступил на шаг назад и холодным, оскорбленным тоном пробормотал:
— А мать... знала об этом?
— Нет, я не нарушил ее покоя. Я молчал, я нес все один. Это было, пожалуй, всего тяжелее...
Эмануэль молил о слове, которое перекинуло бы мост между ним и сыном. По Макс только разразился чисто детским отчаянием:
— Бедная мама! Все это ведь ужасно... так жестоко и дико! И теперь ты хочешь, чтоб я присосался к этой глуши, чтоб я ходил и слушал шум водопада, нашептывающий лишь о смерти, хочешь, чтоб я встречался с тетей Фолькман...
Эмануэль долго стоял молча. Исповедь облегчила его, хотя он и не встретил сочувствия. Он вдруг почувствовал, что ничего больше не желает от своего сына. Он понял, что Макс никогда не сможет ничем помочь ему. В его душу закралось нечто вроде печальной покорности. Он указал на выступ, где бурлившая пена омывала скалу.
— Помнишь, Макс, первый день, когда мы были здесь. Ты стоял впереди и чувствовал себя викингом... Ты говорил о силе... Это была великая речь, это...
Макс покраснел от досады.
— Я не то думал... Это была чистая теория... Ты меня не понимаешь...
— Ты — не викинг.
— Но я — человек, могущий прямо глядеть в глаза кому угодно.
Эмануэль не рассердился.
— А я — старый охотник, Макс. Я могу глядеть в глаза медведю. Я не боюсь ничего. — Он горько улыбнулся. — Но как поступил ты по отношению к девушке, с которою переписываешься?
— Что ты хочешь сказать?
— Как знать, непричастен ли и ты к смерти Рермана...
Макс покраснел и пролепетал:
— Как... как?..
Эмануэль опустил глаза.
— Я знаю твою глупую историю здесь. Я постараюсь, чтобы твое имя не было втянуто в это дело, если дойдет до следствия. Но я ставлю одно условие: дай мне справиться с рабочими, как я хочу. Тогда стачке скоро будет конец, и все пойдет по прежнему.
— Но откуда ты знаешь обо мне?
— Рерман сказал мне это прямо в лицо и потребовал деньги за молчание. Я дал рабочим знать, что он предатель, для того, чтоб они заставили его убраться отсюда: я таким образом избег необходимости прогнать его. Никто не мог предвидеть, что это кончится его смертью.
Макс застонал:
— Нет, никогда больше я не смогу работать здесь спокойно.
— Кто-нибудь должен же делать это... Нашими орудиями добывают крестьяне хлеб из земли. Над нашею работою витает как бы благословение, — ты ведь так говорил, кажется, в тот раз, когда мы стояли здесь.
— С тех пор прошел почти год. Я хотел бы быть далеко отсюда.
— Если мы выпустим вожжи из рук, над нами посмеются американцы. А этого не добиться им, цокая жив.
Макс, как бы окольными путями, пробирался к тому, что хотел, но не мог сказать.-
— О хлебе говоришь ты. А почему ты отказываешь в хлебе своим рабочим!
— Этого я никогда не делал. Хлеб я им даю, но они хотят власти.
— Просвещения ты тоже хочешь лишить их. Как хватило у тебя совести провалить своим голосом предложение о народном университете?
— Полунаука делает их только опасными и несчастными.
Макс дошел до цели. Тут прорвалось то, о чем он все время думал:
— Да... управляй здесь так, как ты хочешь... Но я не могу больше оставаться здесь... Мне не позволяет совесть поступать вопреки моим убеждениям... Дай мне уехать.
Эмануэль заглянул сыну в глаза:
— Ты ленив и труслив, Макс. Тебе жилюсь слишком хорошо.