— Много Коза рассказывал о премудрости всякой, кою видел у Кулибина. И книжиц охапку оттудова привёз, — говорил Пётр Сысоев. — Яков Антипыч, нет ли у тебя какой из его книжек?
Антипов сходил к себе в спальню и принёс в кожаном переплёте измызганную книгу: «Георг Крафт. Краткое руководство к познанию простых и сложных машин, сочинённое для употребления российского юношества. Переведена с немецкого языка чрез Василия Ададурова, адъютанта при Академии Наук, 1738 год».
Книгу полистали и Горбатов, и Чумаков, и сам Емельян Иваныч.
— Ах, добро! Ах, добро!.. Замысловатая книга! — восторгался он. — И картинки. Ну-к, а что же дальше-то с Козой?.. Толкуй, Пётр Сысоев… А ты, Творогов, нацеди-ка мне ещё чашечку покрепче.
— С этих пор, — продолжал Сысоев, прищуривая то один, то другой глаз, — с этих пор Коза полез в гору на Воткинском заводе, и его за большую цену купили братья Твердышёвы, купили и, видя в нём старание, а от сего большую для себя корысть, в награждение дали ему вольную. И определили его на Воскресенский завод, сиречь сюда, в помощники немцу. Старший-то из Твердышёвых, Иван Яковлич, хотя и совсем стариком сделался, а ума палата, он пёкся о процветании дела своего, и было у него устроено здесь вроде школы: ребята обучались грамоте, штейгерскому и всякому рукомёслу. Школу вёл немец Мюллер. Только та беда, что главных секретов он ученикам не передавал, чрез что хозяин был им недоволен. Поэтому он и Козу-то Тимофея к нему определил, в мыслях у хозяина было немца прогнать, а Козе препоручить весь завод. Пронюхав это, немец, проклятая душа, принялся Козу вроде как бы спаивать. И стал Коза на работу пьяненький являться. А напьётся — плачет, слезами разливается, всё Танечку свою вспоминает, забыть не может, волосы на себе рвёт. И было ему в те поры под сорок годков…
— А теперь-то сколько же? — спросил Пугачёв.
— Теперича, ваше величество, к шестидесяти подходит… И образовался он вроде как запойный: месяц работает, неделю пьёт, четыре месяца на деле, два в гульбе. До зелёного змия допивался. И чрез сие содеялся плотию немощен, ну, а разумом, как и допреждь, крепок. Хозяин, Иван Яковлевич, зело скорбел о нём, потому — мастер золотые руки. Ему сверхурочное жалованье шло. Одначе он завсегда пропивался до ниточки и всё Танечку свою вспоминал, ещё до сей поры жениться на ней мыслит. Мы, бывало, говорили ему: «Сдурел ты, Тимофей Иваныч… Да твоя Танечка-то ненаглядная давно старухой сделалась, а может, богу душу отдала». А он: «Над ней смерть власти не имеет, Танечка ко мне, пьяному горемыке-бражнику, завсегда во образе прекрасной юницы появляется. О мучения мои великие, о распятая на кресте жизнь моя!..» — скажет так, схватится за голову и горько-прегорько восплачет. И нам-то досмерти становится жаль его, и у нас-то зачинает в носу свербить.
— Скажи на милость, скажи на милость, до чего прочная любовь! — рывком поставив на стол блюдце с чаем, восклицал Пугачёв и приударил себя ладонями по бёдрам. Он вдруг вспомнил недавнюю жену свою, государыню Устью, вспомнил Катерину, с которой слушал на Каме соловьёв, вспомнил дворянскую дочь, ненаглядную Лидию Харлову, замученную христопродавцем Митькой Лысовым, ещё вспомнил, наконец, красавицу Стешу Творогову, последнюю разлуку с ней в Берде. Все милые его сердцу женщины пришли на память вдруг, как слетевшие с облаков райские жар-птицы. Вихрем крутнулись в мыслях, опалили сердце и исчезли. Пугачёв вздохнул.
И все вздохнули. Под влиянием рассказа внезапно родились у всех воспоминания о счастливых днях юности, о звёздных ночах, о жарких поцелуях, о горьких слезах, пролитых при разлуке с милой. Да, хороша незабываемая юность, вся в цветах, вся в хмельных соках жизни! Но лучше не вспоминать о ней — она неповторима.