— Я бываю в университетских кампусах за рубежом, в Америке и в Европе, — сказал он, — и свидетельствую: книга Оме встречена с большим интересом, она активно используется для делегитимизации существования нашего государства, у нее есть шансы стать новым «Майн кампф».
Встал впереди нас из второго ряда и выступил с места невысокий господин с круглым животиком и естественного происхождения тонзурой на довольно широком темени. Он предложил собственное определение еврейского народа.
— Евреи, — сказал он, — это те конкретные люди, которые по собственному желанию или волею обстоятельств несут на своих плечах нарратив от Авраама до Холокоста.
— Этот народ, — продолжил он, то ли намеренно пренебрегая четкостью в построении предложения, то ли претендуя на образность изложения, — ныне разделяется на две части: на Вуди Аллена и Шестидневную войну, а та половина нарратива, которая — Шестидневная война, намертво связана с этой землей.
— Он ошибается? — поинтересовалась моим мнением Эмма, но я к этому времени уже потерял интерес к происходящему, слишком близка была она от меня.
— А ты?
Эмма вздрогнула, она сразу осознала, что я думаю не об Оме и его книге. Мучительное чувство. Сладостное. Как мгновенно она понимает меня! Как мы близки! Конечно, — он прав, моя Эмма! Понесем вместе все, что пожелаешь! Авраама, еврейский нарратив, Вуди Аллена, Шестидневную войну!
— Зачем ты? — впервые вижу Эмму растерянной. Мне кажется, руки ее дрожат.
— Что же касается самого произведения, — господин с не имеющей отношения к религии тонзурой кивнул в сторону лежавшего на столе президиума экземпляра «Подброшенных ублюдков», — то книга эта политически ангажирована до смешного и у нее чрезвычайно броское название. Вы без труда можете составить большой перечень книг такого рода. Знаете ли вы, что знаменитый литературный труд господина Шикльгрубера, был первоначально озаглавлен им «Четыре с половиной года борьбы против лжи, глупости и трусости»? Не слишком удачное название для бестселлера, правда? Потому издатель сократил его до «Моя борьба».
— Между прочим, — выступавший господин как-то очень по-ленински усмехнулся и потер руки, — обратите внимание, как не поскупился оформитель обложки на желтый оттенок в ее цветовой гамме.
Господин был очень доволен собой. Но и это оказалось еще не все — не будь на нем простая футболка, а хотя бы рубашка, он, пожалуй, заложил бы ладошку между двумя соседними пуговицами на груди, ощутив пальцами негустой седеющий подшерсток, сбегающий вниз от видимого кустика, выбившегося над овалом его футболки.
— Одно обстоятельство, вытекающее из данного произведения, показалось мне особенно любопытным, — произнес он, всем своим видом готовя аудиторию к тому, что он собирался сейчас сказать и, наконец, выложил как козырную карту. — Ведь если, по автору, мы — лишь потомки хазар, а палестинцы являются наиболее вероятными потомками древних евреев, то обвинение в распятии Иисуса ложится на них, а не на наших предков.
— Вот, значит, зачем нам подбросили Оме и его книгу, — это отозвался энергичный татарин из третьего ряда, пока другие хихикали.
Из кулака приподнятой руки татарина миниатюрной ущербной луной выглянуло круглое сухое печенье. Становилось душно, несмотря на то, что оба кондиционера работали. Дама с балтийским акцентом открыла дверь на балкон, был уже вечер, снаружи повеяло прохладой и свежестью. От духоты, от произносимых речей, от близости Эммы, от присутствия и поведения Наполеона на меня накатило легкое беззаботное чувство свободы, безнаказанности, безответственности, безумия, и я теперь изо всех сил старался заразить им Эмму. Я откинулся на спинку пластмассового кресла. Мне видно было только ее плечо, выступившее из рукава легкого платья и ухо, открытое убранными наверх волосами. На плече — несколько веснушек. Я сосчитал — пять. Я пересчитывал веснушки под удары в висках. Удар — раз, удар — два, удар — три, удар — четыре, удар — пять. «Эмма!» На каждый счет «пять» я произношу ее имя. Я шепчу его так тихо, чтобы она не была уверена. Словно против ветра, будто в полете со снежной горки на санках. Словно шуточка. Доктор немного испортил конец истории. Зачем неубедительное раскаяние? У каждого доктора — свое персональное кладбище пациентов, у каждого писателя — испорченных рассказов, у каждого любящего — умерших чувств. Мое чувство — живо.
Пока я до звона в ушах был погружен в свою игру с Эммой, я пропустил, как последний оратор вдрызг поссорился с Оме.