Выбрать главу

Лукас с громадным удовольствием вел монолог, поначалу на тему христианства, потом крепкого государства, которое бы силой внедряло суровые нормы, и которое было бы построено на религиозном и культурном единстве. Затем, как-то незаметно, он перешел на доктора Семпервайса и на "весь этот курорт", который позволяет даром лечиться коммунистам, в то время как порядочные люди обязаны выкладывать сумасшедшие деньги. А когда язык у него уже хорошенько развязался, а лицо покраснело, он обратился к "бедному", как сам сказал, Августу. Но, даже находясь под хмельком, он старался не проявлять каких-либо эмоций, и, по собственному мнению, был совершенно объективным.

- Попросту Август – еврей, но он это скрывает. Потому-то он так притворяется, будто бы его не волнует раса.

Лукас любил это слово, оно объясняло весьма многое, ним можно было просто и ловко резюмировать вопросы культуры, политики, экономики; это слово можно было присвоить всему, к тому же оно становилось все более модным.

- Опять же, имеется в нем, - продолжал он, - нечто женственное, слабое, какая-то разновидность готовности к подчинению. Даже когда мудрит, то делает это как кто-то расово стоящий ниже, словно женщина или негр.

Потом рассуждал, что люди подобного типа – что четко означало: подчиненные – домогаются своих прав, таких же, как у обычных обывателей, ибо им кажется, что они могут иметь такие права, игнорируя биологические проблемы. Еще он подозревал, что и доктор Семпервайс тоже еврей, потому что его интересуют какие-то еврейские психологические теории, называемые психоанализом. По этой проблеме у него тоже имелось собственное мнение:

- Видишь ли, дорогой мой мальчик, сведение естества человека к каким-то примитивным побуждениям как раз и является упадком всей философии и науки. Впрочем, всю эту теорию Фрейда можно применить только лишь к евреям.

К сожалению, Войнич не мог подхватить приглашения критиковать эту новомодную теорию, потому что ничего о ней не знал. Мало чего он мог сказать и о побуждениях, поскольку – говоря по правде – секс его тоже особенно не интересовал. Откуда-то он знал, что этот интерес должен был прийти, об этом говорили все, подавали знаки, только сам он по какой-то причине считал себя еще недозревшим. Иногда он чувствовал себя исключенным из всей этой общности секса, аллюзий, шуток. Как будто бы другие обладали каким-то талантом, которого ему и не хватило.

Когда Лонгин Лукас со своей обыкновенной претенциозностью в голосе уже раскритиковал психоанализ, он сменил тон на более доверительный и подвинулся поближе к Войничу, даже толкнул его локтем, после чего начал говорить куда-то в разделяющее их пространство:

- Если бы, мальчик, ты хотел так, как я, понимаешь… Если бы только хотел, то говори. Я в состоянии устроить тебе все, что только пожелаешь. Совсем недорого, а для тебя так вообще, может, сделают это даром, - тут он визгливо рассмеялся. – Имеются девочки из Вальденбурга, чистенькие, ухоженные, ядреные, одним словом – здоровая натура.

Изумленный Войнич понял, о чем идет речь, только лишь через какое-то время; и он захлопал глазами, не зная, что ответить на такое предложение. А тот ободряюще кивнул. И вдруг Войничу сделалось жалко Лукаса, этих его обвислых щек и склеившихся волос, всей его фигуры, вроде бы и сильной, но как будто бы сделанной из ваты. Ему сделалось жалко этого "рефугиума", этой несчастной каморки, и всей его жизни. У него сжало горло, ведь он знал, что Лукас вскоре умрет. Потому он спросил про цену и сделал такую мину, будто бы эту цену обдумывает. Сказал, что да, запомнит, что подумает и что благодарит за эту щедрую, мужскую информацию, а потом – возможно и несколько неуклюже – возвратил Лукасу тот доверенный толчок, окрашенный заговорщическим взглядом, после чего попрощался.