По прошествии пары-тройки суток в выехавшей из леса лошаденке он и бдительные аквитаны наконец узнали чалого жеребца Фридесвиды. Не задавшегося величиной, однако везшего, как прояснилось вблизи, по некой причине сразу двоих. Не знакомая никому рыжеволосая арбалетчица с устрашающим ликом, расписанным тёмно-синею краской из вайды, приобнимала невредимую Милосердную сзади, чтоб не свалиться с голой спины галопировавшего, островного конька. Во всей ширившейся округе девушки были абсолютно одни.
Двивей говорила немного, но когда делала это, то не прятала диковинного пиктского произношенья. Бежавшая из Альбы — из далекой, северной Каледонии — самострельщица, как и многие другие беженцы с изгоями, укрывалась среди Древних камней под опекой самопровозглашенного друида. До тех пор, пока верхоконная странница под простолюдинным прикрытием не предложила ей куда более надежной защиты. Ничего больше пополнившемуся гарнизону прибывшие не раскрыли.
* * *
На завтрашнюю дату в Дин-Бихе выпал конец очередной седми́цы. Жертвуя весь полуденный час, рать единой, полносоставной чредой извилась по двору от входа во владельческие покои. В них, собственно говоря, новая хозяйка заседала перед монастырским столом, позаимствованном у местного епископа, что отказался
ㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤ
―――――――――――――――――――――――――――――――――――――――
¹ крестьян (валл. serf)
уходить с кельтской ватагой и был принят ею в подневольные.
Ратники заходили с ветреной улицы по одному, вежливо совлекая шело́мы и покидая зброю в дверях, и каждый лицезрели стол Фридесвиды загроможденным четверкой большущих, полнящихся серебром мешков. Лаву с ней делил томный лицом Агафинос, а в паре шагов, сложив руки за спиной, неподвижно присутствовал Бодо, скорее всего, в знак демонстрации того, что подчинялся той в отдельном от всех порядке.
Подступая ближе, боец дожидался, пока византиец исследует его глазом, нервно выпачкает в чернилах кончик очиненного пера и каллиграфически выполнит на пергаменте мелкую пометку, и только тогда перенимал полагавшееся жалование непосредственно из хрупких кистей военачальницы, щедрившейся на улыбку. Всё еще заправленный в прическу обруч и вольные, традиционные одежды придавали ей непринужденный и прозаичный вид.
Привычная всем процессия шла без преткновения, покуда внутрь не пожаловал Кевлин. Со шлемом и мечом он расстался на пороге неохотнее остальных, но тем всё не кончилось: завидев в жаловавших его дланях скудноватую пригоршню монет да бегло ее исчислив, саксонский мужчина скрестил руки в негодовании.
— Здесь хорошо если половина будет, «Ваше Милосердие».
— По случаю пребывания в гарнизоне платы сокращены вдвое, саксонец, — изъяснил Агафинос.
— С тобой я, что ли, толкую, старик? — он обратился назад к Фридесвиде. — Чего-чего, а урезанных жалований мои одноземцы точно терпеть не собираются, черница! По случаю и прочее, говоришь? Четверо лун из семи только мы провели как гарнизон, а остальные как всякое другое воинство, спрашивается, где хоть за это доля? Деньги́ у тебя немерено, а всё одно пу́стится же вся набивать брюхо аббатам да епископам, тьфу!
— На твоем месте я с этого же мига поскромнел бы языком, плебейская пьянь. Следующая смелость оскорбить твою леди кончится для тебя…
— Бодо, — запнула она того строгим тоном.
Всё дружелюбье ее черт претворилось в деловую ухищренность. Чеканные пенинги высыпались на стол и были тотчас удвоены, а то и утроены владелицей в количестве.
— Что же, раз так, с этого дня ты будешь лично жалован за то, чтоб убеждать своих одноземцев терпеть, — Кевлин был несколько сражен, чтобы ответить на это не приоткрытыми в недоумении устами. — Давно уж кому-то, вроде тебя, до́лжно держать в узде разомлевшую пехоту. Милости прошу в мои гезиты.
Греческий счетовод ворчливо выправил одно число в своде другим, помножив его на три. До сих пор не способный поверить, что отныне стал уполномочен руководить целой дивизией, сакс кротко и без слов принял свои серебряные и удалился наружу, пуская следующего. В противовес всей возмужалости и сложенью астурийского посла, одного настолько неудобного проступка перед Фридесвидою хватало ему, чтобы раскраснеться сродни незрелому отроку, и тот ничего не мог с собой поделать.
Он не прекращал поражаться тому, как безупречно ей удавалось сохранять такт в своих уверениях, чувствовать, когда колкость стоит встретить любезностью, а милость когда — обличить в лести. Ее дипломатичный флегматизм был оружием, которому всякий клинок мог позавидовать. Оружием, что одерживало победу, оставаясь в ножах.