Выбрать главу

— Что ни день Божий, немотствуешь ты, не́христь, да человеку честному охотно знати, как далеко заветный берег от нас будет.

Повинный ответить на его хрип вобрал свежий дух знакомого, как тыл длани, моря в нос с горбинкою, что уподобляла тот соколиному клюву. Грубостью его англосаксонский походил на речь норманна, чем нисколько слушателя не обманывал:

— Вон за этою лукою, — вознесся надрубленный у ногтя перст варяга, — нижняя Арморика кончится, и к зюйду встретит вас долина Óна. В ней, старче, фиорд, где и будет Дуар-ан-Эне́з ². Возмолитесь Одину, глупцы, и Ньёрду, что марево на окоеме не бурю «Трананну» пророчит, а туман рассветный.

— Ты, паче, возмолись, окаянный, что Бог присный, мой и твой, тебе на Судный день сии ереси отпустит.

— С какой это поры твоя выдумка и моею сделалась, черноризец ты дряхлый? Нету Богов присней, чем те, кто в чертогах Асгарда восседают, кто зна́ком наставляют в окияне путника да реккра ² в лютой сече берегут. Плавал я, лишь сойдут льды на Варяжском море, от Свейского своего краю до Руси, до Миклагарду са́мого, вяще стана бабьего твою Европию изведал и в страхе держал ей берега́ весь про́житый свой век. Бра́ты мои храбрые давно уж заждались меня в Вальхалле, да Норны три, что Вирду ткут ее сплетенье, всё не простят меня, курвы, с жизнью! — с усмешкой о былом он потер шрам, что проходил ему чертой по всему обветренному лику, едва минуя зоркое око.

— Вестимо только, потому ты имени не глаголишь своего, что снедает тебя грех снутри и снедает вина. Выю бременит тебе хомут минувшего, и отреваешь ты от деяний-пороков своих, и трусишь, ако имя мы твое услышим сице в чьих устах и прознаем тогда злодеяний твоих страшных. Днеси ты с Фридесвидою пресветлой затем лишь, дабы поспешествовати делу благому хотя на аминь свой, напоследках. Я зрю это, и она зрит, и я люблю тебя за это, как любит всякого раба Божьего, добрый человек, Творец его. Áмэн!

Свей отворотился от океану и глянул мельком на ветхого мудреца, что занял его средь бела дня этим препирательством: на серебрёной цепи держалось вокруг шеи того украшенное распятие, сни́сканное десятилетиями службы в аббатстве Доммока. Странновато глянул, неясно.

— Ингварь мне имя, старик, Ингварь, сын Олега. Пускай твоя возьмет… — буркнул он с напускным несогласием, не таким уже грозным; после шлепнул по дереву тот изящный змеиный гальюн, что повинен был толковать недалекому, с какой стороны у ладьи был нос: — Всё одно не воспарил бы я на старость лет, не очаруй мне глаз такова бесхозна птица!

— Бредишь ты теперь иль потешаешься над мной, ей-ей…

— Видишь ли, крыжепоклонник, и не колышет тебя даже глубина да загадка того глагола, кой молвишь ты яко на воздух пускаешь. «Трананн»! А по-вашему ежель сказать… «Журавль» это выйдет, нет?

— Мне почем ведати? Ну пусть журавель, и что на том?

— «Журавль», точно «Журавль»!

Журавль тот расправил крыла над водою, представь,

И всех нас несет с собой на спине

К дальным-предальным, теплым юга́м,

Вместе с ним зимовать.

— Чем бы ни тешилося… — вздохнул Беда вслух и решил воротиться в людскую толчею, к Агафиносу, в коем поспел за это время сыскать себе подлинного благоприятеля.

С приходом же ночи, однако уже на шедшем следом «Луцие» — самом молодом из тройки — у кормила без сна ошивался другой новобранец. Кловис был росл и плечист как никто из гребцов, а нанялся к своей теперешней покровительнице от бедности и безделья в Кентербери — стольном граде Кантии, — также незадолго до плаванья. Опустившись на дощатый помост у прави́ла, он ошибся и ненароком заглянул по́д борт, где повстречал уже вовсе не привычную морскую зыбь — нечто вместо, наподобие, скорей, пучины бездонного мрака, так и привораживавшей взгляда ближе да ближе…

— Вот дурачье! — оттащила того за волосы Брунгильда, тоже, к счастью, не сомкнувшая очей. — Кто ж ночью в омут, без свету, глазеть будет?! Проглотит как не было! Не смыслишь совсем, что ли?

Правоверный, знатный в прошлом франк, что второй раз только в жизни, целиком проведенной в бегах, находился на плаву — да еще и настолько долго — в смятении почесал выбритой под гуменцо макушки даже не от собственного невежества, а от сознания, скорее, жалкого, что на подмогу ему пришел не кто иной, как женщина, — кроме того, как ясно из речи, простая.