Не успела закрыться дверь, как Перл задала вопрос:
— А ей вы разрешаете называть себя «Виккерс»?
— Нет, не разрешаю.
— Так почему же вы ее зовете «Фелдермаус»?
— Потому что она меня обожает.
— Значит, вы пользуетесь преимуществами своего положения?
— Безусловно, — точно так же, как вы воспользовались моим пресловутым добросердечием и явились огорошить меня какой-нибудь малоприятной новостью. \ I/, выкладывайте!
— Это не совсем новость, скорее… Энн, когда-то я возлагала на вас большие надежды. Я думала, что вы душой с нами — с рабочим классом, с красными, с людьми, не идущими на компромисс. Но вы откололись от нас-за жалкую горсть серебра, за жалкую ленточку в петлице. Вы ни разу не попытались разоблачить мэра или губернатора. Судя по всему, вы служите под их началом с полным удовольствием. А теперь я узнала, что у вас любовная связь с богатым и продажным политиканом!
— Думаю, что мои персональные грехи к делу не относятся.
— В наши дни — относятся. Мы переживаем критический момент. Репутация революционера должна быть незапятнанной, у него нет времени на приятные грешки. Назревают потрясающие события. Положение в горнодобывающей промышленности, особенно в Кентукки и Западной Виргинии, граничит с войной…
— Голубушка моя, я сама кое-что знаю о промышленности в южных штатах. Когда я была в Копперхед — Гэпе…
— Вот-вот! Всю жизнь вы будете самодовольно ссылаться на то, что вы там были — один раз; что принимали активное участие в борьбе — один раз. Вы считаете себя по-прежнему частицей пролетариата, революционером в пенологии. Вечный либеральный самообман! Недалек тот час, когда вы незаметно для самой себя примиритесь и с тюрьмами и со всей остальной капиталистической системой, и станете произносить речи, причисляя себя к радикалам, и стоглавый дракон капитализма извлечет из вас еще больше пользы, чем из любого откровенного, ярого реакционера!
— Хм! Я придумала, что я сделаю. Перл. Сегодня же вечером вышлю своего продажного любовника за пределы Нью-Йорка. Отомкну тюремные ворота и выпущу на волю всех арестанток, а на прощанье вручу каждой брошюру со статьей Ленина. Это вас устроит? Позвольте поблагодарить вас за очередную попытку спасти мою душу. А теперь — мне некогда. Фел-дер-маус! Идите сюда и приготовьтесь записывать!
На душе у нее было все-таки неважно, и она сказала себе: «В том, что говорит Перл, есть известная доля правды — и даже очень большая…» Но, всецело поглощенная Барни и Прайд, она выбросила эти мысли из головы.
Наступил январь, а с ним время оставить работу и готовиться к рождению ребенка. Она чувствовала себя отлично, но ее фигура раздалась и погрузнела. Походка, всегда такая стремительная, стала медленной и тяжелой; и при легких приступах боли ее бросало в дрожь. Господи, уж скорей бы все это началось! Скорей бы все осталось позади!
Ужасно и унизительно было чувствовать себя громадной неповоротливой улиткой и с трудом передвигаться по квартире.
ГЛАВА XLII
Все говорили ей, что первые схватки будут повторяться с интервалом в один час, — все, кроме Мальвины, которая сказала:
— О господи, почем я знаю, с каким интервалом! Но не бойся: когда они начнутся, ты их ни с чем не спутаешь. В больнице для тебя уже приготовлена палата. Тебя доставят туда в двадцать минут, а я приеду через полчаса.
Все началось в три часа ночи. Энн проснулась от внезапной боли в животе, похожей на взрыв динамита. Она не представляла, что на свете бывает такая боль. Знакомая ей зубная боль, головная боль, муки, которые она вытерпела в детстве, сломав ногу, — все это были чистейшие пустяки по сравнению с тем, что она испытывала теперь. Боль накрыла ее с головой, она задыхалась, она была бессильна перед болью, неотвратимой, как наводнение.
Но она обрадовалась: «Началось! Прайд прокладывает себе дорогу! И я опять буду человеком, а не пуховой периной!»
И сейчас в тысячу раз сильнее, чем когда-либо, она ощутила, как не хватает ей Барни. Нестерпимой казалась мысль, что рядом с ней не он, а Рассел, что Рассел имеет право дотрагиваться до нее. (Даже корчась от боли, она успела подумать — «Муж… Любовник…
Как у нас перепутались все слова! Если вообще на свете бывают мужья, то Барни — мой муж, а Рассел как раз любовник, которого я завела в минуту непристойной слабости, а потом так и не решилась прогнать…»)
Но ради Прайд она должна примириться даже с кощунственным присутствием Рассела в этот священный час. Надо его позвать… подняться с постели… ехать в больницу… Скорее… Нет, боль прошла. После тумана ее овеяло свежим ветром; в ее распоряжении целый час передышки-значит, пока его звать не надо. Слабой рукой она нашарила часы, поднесла их к глазам — и ровно через семь минут после первой схватки на нее обрушилась вторая.
Она села в кровати и, не думая больше ни о каких тонкостях, завопила: «Рассел!»
Он примчался галопом — огромный шар оконной замазки в линялой фланелевой пижаме салатного цвета, в которой он любил спать зимой; и он был так ловок, так заботлив и серьезен, что в ней шевельнулось теплое чувство. («Черт бы его побрал: если бы он по крайней мере был последовательно отвратителен, насколько проще была бы жизнь!»)
Он позвонил в больницу, на квартиру к доктору Уормсер, отправил ночного швейцара за такси, — все это почти одновременно. Энн откинулась на подушки, чувствуя, что теперь со спокойным сердцем может отдаться схваткам, которые все усиливались и следовали одна за другой через каждые семь минут. В корчах нечеловеческих страданий улетучилось всякое достоинство. Она извивалась, вцеплялась в простыни, лихорадочно сжимала и раскачивала край кровати и вместо собственного голоса слышала какие-то жалобные причитания.
Во время схваток она слепла от боли, а в промежутках лежала, обливаясь потом, в таком изнеможении, что едва воспринимала происходящее. Она смутно припоминала впоследствии, что Рассел и горничная помогли ей подняться с постели, надели на нее халат, пальто и домашние туфли, закутали плечи шалью, довели по коридору до лифта, погрузили в такси и втащили вверх по ступенькам — к дверям больницы. Она была слегка озадачена, когда увидела перед собой неизвестно откуда взявшуюся Мальвину.
Потом схватки участились и повторялись через каждые три минуты, и Энн держалась за крепкую руку сиделки, сжимая ее изо всех сил, а вскоре боль совсем ее одурманила, и отдельные схватки слились в сплошной бесконечный ураган.
11 все же эти муки были не похожи на простые физические страдания. У Энн не было ощущения бессмысленности и опустошенности, которым сопровождается обыкновенно физическая боль. В том, что с нею происходило сейчас, таился глубокий смысл — она рождала новую жизнь. Тело ее разрывалось от дикой боли, так что она кричала в голос, как малое дитя, но душа ликовала. Это было мученичество не во имя какой-то абстрактной Идеи, а во имя Жизни. Она слышала мягкий голос Мальвины: «Передохни, а теперь тужься — не спи! — я дам тебе наркоз, как только понадобится, еще передохни — ну, сильней!» И Энн, повинуясь этому голосу, как голосу свыше, напрягала все свои силы-вплоть до того блаженного момента, когда Мальвина спокойно распорядилась:
— Теперь ее можно везти.
Ей почудилось, что она распевает во весь голос. Ей почудилось, что она видит Барни, и она попыталась оторвать от одеяла тяжелую руку, чтобы помахать ему. Но сестры и сиделки в коридоре и вместе с ними плачущий, мающийся Рассел увидели только бледную, со спутанными волосами женщину, безмолвно и неподвижно лежавшую под одеялом на каталке.
Туман рассеялся, расступилась непроходимая чаща, расплылись в воздухе призрачные лица — Оскар Клебс, Глен Харджис, Лил Хезикайя, Элеонора Кревкёр, Барни Долфин… Она пришла в себя и увидела, что лежит на кровати в пустой белой комнате, а рядом с ней сидит женщина в туго накрахмаленном синем платье и в белом переднике. Она не могла понять, что к чему. Надо было все это обдумать. Вот сейчас… Нет, надо сперва отдохнуть… Туман рассеялся снова, и вдруг, гордясь собственной проницательностью, она догадалась, что находится в больничной палате. Во рту у нее пересохло.