Выбрать главу
ах одной ноги. Тогда он усиленно начал растирать эту ступню. Зуд распространялся и вскоре стал болью, неожиданной, очень сильной и очень острой. На офицерских курсах ему не разъяснили, что кровь, возвращаясь в застывшую артерию, причиняет жесточайшую боль. Теперь надо проделать то же самое с другой ногой. Но ему так не хочется! Нельзя ли с другой ногой как-то помягче обойтись? Может, просто надеть вторую пару носков: чистые носки прямо на ногу, грязные поверх. Этого, должно быть достаточно, чтобы нога постепенно стала оживать. На беду, те носки, что он хотел надеть, были в свертке одежды, а сверток он подкладывал под себя, и теперь они промокли не меньше тех, которые он снял. Сейчас же он стоит босыми ногами на снегу и неизбежно отморозит здоровую ступню. Тогда он решил снять с себя ту самую фуфайку с рукавами, которую надел незадолго до этого. Засунув ноги в рукава фуфайки, он затем перевязал их носками и положил ноги на ботинки, чтоб не держать прямо на снегу. Вот, наконец, все в порядке. Теперь нужно что-нибудь съесть. Еда усиливает кровообращение. Он приподнялся, вытащил из ранца коробочку с рафинадом и положил себе в рот два кусочка сахару. Во рту было так сухо, что сахар прилипал к нёбу. Проглотить ничего не удавалось — его стало тошнить. Будь сейчас при нем флакон с коньяком! Если несколько кусков сахару запить коньяком, то можно не бояться самого дьявольского холода. Вдобавок, фляга с водой оказалась совершенно пустой. Он забыл наполнить ее перед подъемом, а по пути выпил всю воду до последней капли. Он знал — и знал хорошо, — что снег есть нельзя. Ну подумайте сами, какое из двух зол хуже? Сидеть с пустым желудком или проглотить хоть что-нибудь вместе с толикой снега, без которого никакая еда не пойдет. И в самом деле, проглотив четыре или пять кусочков сахару вместе с несколькими пригоршнями снега, он почувствовал себя лучше, несравненно лучше. Ощущение холода, забравшегося под кожу, проходило. Только больше нельзя двигаться, потому что холод при каждом его движении пробивал себе новую брешь. Одно досаждало: не было спичек и нельзя было взглянуть на часы. Мать позаботилась — положила много вещей совершенно лишних, но позабыла о спичках. А может, не позабыла, а решила не класть их, чтобы сын не начал курить. Да, женщинам вообще, и матерям в том числе, иной раз приходят в голову самые странные мысли! Сейчас, по его подсчетам, вероятно, полночь. Значит, до рассвета оставалось еще шесть часов. Мало? Или много? В любом случае полночь уже позади. Вторая половина куда легче, потому что дело идет к рассвету. То же самое говорят старики о зиме: пройдет рождество, и они говорят — зима за спиной. Тут его взяло какое-то сомнение, и тогда он подсчитал, сколько дней. прошло со дня отъезда из Италии, и пришел к заключению, что сегодня как раз 24 декабря. Значит, завтра двадцать пятое, завтра — рождество. Ну и рождественская ночь! Если рождество такое, так что его ждет на пасху? В прошлом году он провел сочельник в доме у одной своей знакомой, приличной замужней женщины. И подруги у нее такие. Танцевали, пили за победу Гитлера. Потом, за какой-то драпировкой, он обнимал одну из этих женщин. Самое смешное он выяснил потом — оказывается, по другую сторону драпировки брат Гвидо целовал другую, самую молоденькую. Сколько тогда смеха было! Но, может быть, он перепутал, может быть, это случилось в новогоднюю ночь! Он теперь точно помнит, что сказал матери, будто был в церкви на полуночной мессе, а на самом деле и не подумал пойти. Бедная мама, сколько ей лгут, лишь бы не вторгнуться в покойный мирок больной! Удивительно — когда он уезжал в Албанию, мать не плакала. Она благословила, расцеловала его и сказала: «Иди, я жду фельдшерицу — время укола». Словно он отправлялся на лыжную прогулку в Кортина д’Ампеццо. Может быть, мать не понимала, что такое война, она ведь не понимала тех вещей, которые не входили в круг ее интересов, ее бесед с папой, книг, которые она читала. А может, она понимала многое, очень многое, и лжи противопоставляла притворство, поступая так из эгоизма и самозащиты; всем трудно жить, но еще трудней тому, кто стал безучастным зрителем. Может быть, сейчас материнское чувство подсказывает ей, что сын Пьетро в беде, в тяжелой беде, но она, конечно, и виду не подаст. Точно без двадцати одиннадцать она закроет книгу, позвонит горничной, велит раздеть ее, взбить подушки, проветрить комнату, вынуть розовое ночное белье, поставить стакан воды на ночной столик, халат — на стул рядом с кроватью, ночные туфли — прямо на коврик у кровати. В одиннадцать без пяти мать отпустит горничную и примет таблетку веронала. А горничная, перед тем как уйти, предупредит отца, который сидит в библиотеке, что синьора готова пожелать ему спокойной ночи, И вот папа входит в мамину комнату. Кажется, мама уже уснула, ее красивое лицо неподвижно, глаза закрыты, худые и бледные руки лежат поверх одеяла, тонкие пальцы скрещены на животе. Папа поцелует ее в лоб, она приоткроет глаза и чуть улыбнется. Она спросит, словно ничего и не знает об отъезде Пьетро: