— А я его так не любил... — вздыхал потомок богов. — Называл его прозу фуяслицем.
— Можно не восторгаться творчеством человека, но нельзя так взять и перечеркнуть этого человека в своем восприятии.
— Говоришь, он хорошо обо мне отзывался?
— Еще как хорошо. «Голод» назвал шедевром. Расспрашивал, над чем ты сейчас работаешь.
— И?
— Ты сейчас опять захочешь меня убить.
— И?!
— Прости меня, родной мой, я многое рассказала о твоих наработках по Ленину. Он тоже пишет о нем...
— Ты рассказала? И что именно?
— Но ты же все равно решил уйти от этой темы. А ему пригодится.
Гнев, такой же, как тогда в сквере напротив бассейна «Москва», плеснулся в его голову, готовый вспыхнуть, и он чудом сдержал себя, получив прививку от новой ссоры, лежал холодный, почти ледяной, как тот в своем мавзолее. И сдерживал, сдерживал себя.
— Ты что, ему даже про птиц рассказала?
— Про птиц нет, а про то, что он из Швейцарии не хотел уезжать весной семнадцатого... И про другие твои находки.
— Да, да. Я все равно это бросил.
— А ему пригодится. И я не разрешу тебе заниматься этой отравой, иначе ты опять заболеешь.
— А он?
— Да мне начхать на него.
— Хороша же ты штучка. Он тебе для меня иссыккулину добыл. Черная неблагодарность.
— Черная. Ты такой холодный. Тебе плохо? Ёлкин!
— Лучше скажи что-нибудь ласковое.
— Ветерок мой. Любовь моя. Ненаглядный мой. Несравненный мой. Незримый мой. Ненасытный мой... О, уже не холодно. Уже тепло. А теперь уже горячо...
На следующий день в стакан воды капнула первая капля, и они отправились во Внуково. Времянку, оскверненную чешской писательницей, волевым решением обрекли на снос. Кстати, он только теперь вспомнил про конверт, подаренный Адамантовым, но, в отличие от корочек новоиспеченного капитана, там ничего нового не оказалось, все тот же душный смрад несчастной брошенки, никак не желающей смириться с потерей мужа, которого не она бросила, а которую он отринул. Нудно и не интересно. Зато убухивание всех имеющихся средств в строительство дачи увлекло, как водоворот, как смерч, стройка превратилась в символ возрождения после всей ленинианы, после рака и после ссоры, в символ новой жизни, свежего ветра перемен.
Премьера гайдаевской «Бриллиантовой руки» вновь зажгла в нем мечты снять кинокомедию, не виноватая я, он сам пришел, шампанское по утрам пьют аристократы или дегенераты, мне надо принять ванну, выпить чашечку кофэ, чтоб ты жил на одну зарплату, бить буду сильно, но аккуратно, брюки превращаются в элегантные шорты, если человек идиот, то это надолго, цигель-цигель, ай-лю-лю, руссо туристо облико морале, оу йес бичел!.. Конквистадор даже принялся писать сценарий про двух жуликов, которые... эх, это уже было у Ильфа и Петрова в «Двенадцати стульях», почти тот же сюжет. Да ты определись, Ёл, чего сам-то хочешь — «Портрет», «Ариэль» или гайдаевщину. А давай «Двенадцать стульев»? Ужасно хочется какую-нибудь смешную экранизашку!
Его распирало от замыслов, от жажды жизни, от воскресения, которое он переживал бурно и страстно. Дача росла как на удобрениях, Арфа, играя всеми струнами, сама все тут планировала, изобретала, вкладывала творческую мысль. Класс! Им не нужна будет квартира, они станут здесь жить, жаль, конечно, вида на Шуховскую башню, но здесь зато такой воздух, такие соседи, я, правда, Любовь Орлову терпеть не могу, да и я тоже, но в гости к ней с Александровым сходить можно, они звали однажды, это они тебя и чешку звали? ни за что не пойду.
Малость допекали Платошины дружки, приходили, канючили: когда Платон приедет? Позвоните ему да сами спросите. Он говорит, что вы его не пускаете. Дурак он, ваш Платон, я, наоборот, говорил, чтобы приезжал. Не верите — ну и катитесь отсюда!
Двенадцатого июня на стройплощадке устроили грандиозные шашлыки, гостей человек тридцать, своеобразно и весело. Эол подарил Арфе красивейшее платье, темно-синее, с элегантными лилиями по низу. И не скажешь, что простой ситец, положенный в первую годовщину свадьбы.
Каждый день приносил радость жизни. И вдруг — вызов на Старую площадь. Йо-ка-лэ-мэ-нэ! Ой, как же не хочется обратно влезать в лениниану! Ермаш принял его одного в своем кабинете, сурово смотрел глаза в глаза: