— А кстати, ваш «Муравейник» куда-нибудь попадает? — спросил Меньшов.
— Не-а! — с болью ответил Незримов. — В Канны поедет Губенко с «Подранками».
— Почему не ты?
— Ермаш говорит, французам меня кто-то оговорил. Мол, я против авангарда в живописи, чуть ли не за рулем бульдозера сидел. И что чуть ли не сам в танке въезжал в Прагу. Дураки какие-то. А на Московский двигают Гошу Данелию с «Мимино». Меня удостоили членства в жюри.
— Зато нам письма потекли, это лучше всяких призов! — озарила грусть мужа Марта Валерьевна.
— Письма?
Незримов приосанился и с достоинством произнес:
— Люди смотрят наш «Муравейник» и берут детей из детдомов. Буквально наметилась эпидемия усыновлений.
— Серьезно? — с восхищением переспросила Алентова.
— Ну что, мы врать, что ль, станем? — возмутилась Арфа. — Уже больше ста писем пришло таких.
— Да даже если десять! — ликовал Лановой. — Ребята! Немедленно за это выпить! А почему я только что об этом узнаю?
— Ага, поймай тебя, в двадцати фильмах одновременно снимаешься.
— Да это же... Лучше всяких наград. Что там «Кукушкино гнездо»! — восторгалась Купченко. — Посмотрят и на психушки нападать начнут. А здесь... Реальная польза людям, детям!
— А еще Тютчев: «Нам не дано предугадать...» — разделяла восторги Алентова. — Вот же, зримо видно, как наше слово отзывается!
— Чудак ты человек, Ёл, — поднимал свой бокал Меньшов. — Дуешься, что не носятся с тобой как с писаной торбой, не провозглашают великим. Тебя боги отмечают, а не люди. Скольких детей осчастливишь! Сто писем... Будут смотреть, и детдома опустеют!
Они сидели и поднимали тосты за Незримова, будто он только что получил Оскара. Из зала выскочил Говорухин, но оглянулся и крикнул в зал:
— Для таких дураков, как ты! — И ушагал прочь, все лицо в пятнах гнева.
Еще через пару минут вышли с гадливыми выражениями лиц бледные Ростоцкий с Ниной. Подошли к ним.
— Что там, Стасик?
— Говно едят!
— В каком смысле?
— В прямом! Уселись чинно за большим столом, им в тарелки накладывают колбасками, и они жрут.
— Если можно, без подробностей! — скривилась Купченко.
— Что, действительно?! — вытаращила глаза Алентова.
— Ну не вру же я! Нина, подтверди, — кипел автор «А зори здесь тихие».
— Точно. Я после этого купаты есть не смогу, — негодовала жена Ростоцкого. — Поехали домой, Стас, а то меня прямо здесь вырвет.
После сцен говноедения народ из Малого зала повалил Ниагарой, все-таки люди еще были здравые, не могли заставить себя до конца смотреть. Из тех, кто досидел, оказался Тарковский, вышел взъерошенный, со смехом подсел за их столик. «Неужели расхвалит?» — в тревоге подумал Незримов и спросил:
— Досмотрел?
— Досмотрел.
— В жопу трахали?
— Трахали.
— Говно ели?
— Ели, черти.
— И ты досмотрел? Понравилось, что ли?
— Ну, негр! — обиделся Тарковский. — За кого ты меня принимаешь? Кое-кому понравилось, но единицам. Это вообще не искусство. Антиискусство. Сценически иногда красиво. Но в целом, ничего не скажешь, говно оно и есть говно! Я — коньячку.
— Может, жареную колбаску? — остроумно предложил Лановой.
— О нет, увольте! — ответил Андрей и подавил в себе рвотный спазм.
— Как сказал не помню кто, у нас, конечно, свобода творчества, но не в такой же степени, — съязвил Незримов. — На чьем-то просмотре. Не помнишь, Андрюша?
— Ну ты уксус! — возмутился Тарковский. — Все-таки мое «Зеркало» вам не «Сало»! Смешно сказал Жжёнов, уходя: «Чтоб не смотреть это сало, я покидаю зало!»
— Ну а как твоя «Машина желаний»?
— Начал! Ребята, поздравьте, первую павильонную сцену две недели назад сняли. Дом Сталкера.
Через пару лет Эол Федорович взял у Высоцкого кассету, набрался терпения и на своем собственном новом видюшнике посмотрел до конца этот пазолиниевский манифест антиискусства. Фильм стал для него знаменем той говняной силы, которую с трудом продолжает сдерживать слабеющий год от года Создатель. И как бы ему ни твердили, что персонажи этой гнуснейшей киноленты — носители зла, издевающиеся над невинным человечеством в лице девяти юношей и девяти девушек, что итальянский режиссер, подобно Данте, проходит по кругам ада, Незримов утвердился в мысли, что сам Пазолини являл собой носителя зла, адепта сатаны, и если кто-то говорил, что ему нравится «Сало», сей ценитель говноискусства навсегда переставал для потомка богов что-либо значить.
Страшно даже представить, как эту гадость посмотрел бы Толик, которого во вторую их общую зиму определили в настоящее фигурное катание, сама Тарасова, тренировавшая тогда Роднину и Зайцева, отметила юное дарование: далеко покатится! Они всей семьей теперь ходили кататься на настоящем катке, и лишь Эол Федорович сохранял верность прудному катанию, да и то изредка, чтобы не обижать пруд, не виноватый, что он не профессионал, а всего лишь любитель.