— Так, Никита Сергеевич. В том-то и дело, что так. И когда делают аборт, то убивают еще не вполне человека, а лишь зародыш. Как вы правильно сказали, головастика, более похожего на лягушку. Или даже на рыбку. А у этого Шилова получается, что у нас в стране происходит массовое убийство нерожденных детей и тем самым ухудшается рождаемость.
— Это получается, что у нас, в социалистической стране, массовое... Да ведь это чистой воды антисоветчина!
— Прикажете арестовать?
Хрущев злится, откусывает большой кусок от закрученной в спираль жареной украинской колбасы, сердито жует.
— Арестовать... На хрена оно мне надо перед поездкой в Америку? Мы не при Сталине, товарищ Суточкин. Нам до сих пор эту грёбаную Венгрию в морду тычут. Встретьтесь с ним, вправьте мозги. Но в беседе, исключительно в беседе.
Шилов и Суточкин идут по Летнему саду в Ленинграде. Шилов старается не волноваться:
— До постановления пятьдесят пятого года число абортов немного превышало миллион в год, а после постановления резко выросло до четырех. Сейчас мы ежегодно теряем четыре миллиона потенциальных граждан Советского Союза. И это при том, что вовсю идет холодная война, которая через энное количество лет может перейти в горячую.
— Григорий Фомич, мы уважаем вашу точку зрения, — невозмутимо возражает Суточкин, — но легализация снизила риск для жизни при проведении нелегальных абортов, улучшила условия их проведения. Да и о каком убийстве может идти речь, если...
— Если что? — перебивает его Шилов, и глаза Жжёнова горят углями. — Не надо мне про рыбок и лягушек! Вы сами, уважаемый товарищ полковник Комитета государственной безопасности, когда-то были червячком, рыбкой и головастиком. Только что костюма на вас тогда не было. И представьте, что к вам, в теплую и уютную материнскую утробу, врываются и объявляют: «На выход с вещами!» Вы упираетесь, кричите, но вас насильно вытаскивают и, прикончив, выбрасывают в кювету.
— Почему в кювет?
— В кювету, это такой тазик. Куда вы, например, сплевываете у зубного врача. И вас нет. Вы не идете сейчас со мной по Летнему саду, не дышите прекрасным июньским воздухом, вас бросили в кювету и говорят: «Ты всего лишь эмбрион и не являешься объектом правового поля, а стало быть, убийство тебя де-юре убийством не является». Как вы на это посмотрите?
Суточкин озадачен, молчит. Наконец находит ответ:
— Простите, но моя мать никогда бы не сделала аборт.
— О-хо-хо! Значит, вы — ценность, а остальные зародыши — брак! Нет, малюсенький мой, каждый человек имеет право на жизнь.
— Человек! Но эмбрион не является еще человеком.
— Кто вам это сказал? Сейчас большинство ученых сходятся во мнении, что человек становится человеком уже с появлением зиготы. Зигота это знаете что такое?
— Напомните.
— Это первая клетка, образованная слиянием сперматозоида и яйцеклетки.
— А сперматозоид? — спрашивает Суточкин, и по лицу Балуева пробегает едва заметная улыбка удава. — Он-то хотя бы еще не человек?
— Еще нет, — сердито отвечает Шилов.
— И на том спасибо, — усмехается полковник. — А то я слыхал, их там миллионы бегут, чтобы только один или два стали счастливчиками. Остальные гибнут. И получалось бы, что у нас за каждый... как бы это сказать... сеанс половой жизни миллионы потенциальных граждан СССР на тот свет отправляются. — Он резко останавливается и почти с ненавистью смотрит на Шилова. — Григорий Фомич, мне поручено передать вам просьбу руководства прекратить публичные и печатные выступления, направленные против политики государства в отношении абортов.
Далее идет постоянная смена сюжетов: Войновский и Шилов, отдельно Войновский, отдельно Шилов. Следующая сцена вновь возвращает зрителя в крымскую ротонду, где два хирурга продолжают беседовать.
— А как вы узнали, что я хирург? — спрашивает Шилов. — Вы что, провидец?
— Провидец, — спокойно отвечает Войновский. — Слепой, потому и провидец. Ничего не вижу. И потому вижу многое.
Камера показывает море, необыкновенно красивые облака. Мир прекрасен.
Войновский на допросе у Петерса.
— Ну вот, Валентин Феликсович, мы снова имеем возможность поспорить с вами, — говорит Петерс.
— Только теперь я не свидетель, а арестованный, — отвечает Войновский. — В чем провинился перед властью рабочих и крестьян?
— А вы их не любите, — говорит чекист. — Вы их одуряете своим религиозным дурманом. Все равно как если бы к вам явился тяжелобольной, а вы ему водки: пей — и перестанешь чувствовать боль. «Религия — опиум для народа». Точнее Маркса не скажешь.