Выбрать главу

Потом, отдав распоряжения, необходимые в таких случаях, Энгельс прошел в комнату Маркса. Открыв дверь, он увидел: Карл лежал в постели и что-то быстро-быстро писал на листочке, положенном на большой том.

- Мавр!

Тот не повернулся, не отозвался.

- Мавр! Что ты делаешь? - в три своих огромных шага приблизившись к постели, Энгельс положил руку на листок.

- Это ты, Фред? - Маркс поднял глаза, и Энгельсу вдруг показалось, что те два с половиной года, на которые Мавр был старше, превратились теперь в двадцать пять лет. - Я должен решить одно заковыристое уравнение. Убери руку.

Энгельс отстранился, и Маркс снова побежал карандашом по бумаге. Иногда карандаш останавливался, нетерпеливо стучал по листу и снова бежал. Так продолжалось с четверть часа. Наконец Маркс с нажимом поставил точку, подчеркнул итог и протянул Энгельсу исписанную страницу. Энгельс взял ее и стал читать. Уравнение действительно было заковыристым, но Маркс решил его безукоризненно - точно и изящно. Эта безукоризненность сказала Энгельсу о страданиях друга не меньше, чем его глаза. Да, его ум работал, как прежде, точно, остро и мог подчинить себе даже невыносимую душевную боль, но какими старыми стали глаза!..

Часа через полтора Энгельс вышел из комнаты Маркса еще более печальным, чем был до этого. Подойдя к вешалке, натягивая пальто и думая, что никого рядом нет, Он вслух произнес:

- Мавр тоже умер.

Но оказалось, что в темном углу прихожей на стуле сидела убитая горем Тусси, которую Энгельс по близорукости не заметил. Она встала, подошла к нему и, прижавшись к его груди, сквозь новые слезы, ожесточенно, горько и больно воскликнула:

- Нет, Генерал! Нет! Нет!

...Но Энгельс был прав: Маркс умер четырнадцатого марта 1883 года, совсем не намного пережив свою жену.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Старый Гайд-парк, ко всему, казалось бы, привыкший за двести пятьдесят лет - с тех пор, как из королевского угодья он стал местом общедоступных прогулок и увеселений, пикников и свиданий, митингов и демонстраций, - никогда не видел ничего подобного. Если бы у него, как у живого человеческого существа, были душа и язык, он, вероятно, сейчас воскликнул бы: "Господи милосердный! Что происходит? Откуда их столько? И кто их ко мне привел?.."

Да, тут есть чему подивиться даже такому видавшему виды джентльмену, как Гайд-парк!

...На ярких весенних лужайках метрах в ста пятидесяти друг от друга вдоль всего парка стоят семь трибун. Это старые повозки, грузовые платформы. На них - группы празднично одетых, оживленных людей. К трибунам с развернутыми знаменами, среди которых преобладают красные, с музыкой, с песнями идут и идут колонны демонстрантов. Гайд-парку не привыкать к разного рода демонстрантам да манифестантам. Но сегодня колонны и отовсюду примыкающие к ним толпы густы и многолюдны как никогда. На пространстве в километр с добрым гаком длиной и едва ли не в полкилометра шириной все забито битком. И что еще удивительней - больше чем три четверти собравшихся рабочие. Об этом говорит и одежда их, и лица, и манеры, и песни, вспыхивающие то там, то здесь...

Над многотысячными массами людей, сплотившихся вокруг трибун, витает дух праздничности, воодушевления и единства.

А как они слушают ораторов! Уж кто-кто, а Гайд-парк насмотрелся и наслушался витий да пророков, обличителей да сладкопевцев, хулителей да панегиристов... Здесь столько раз звучали речи умные и пустые, прямодушные и хитрые, честные и льстивые, неотесанные, даже неграмотные и построенные с учетом всех тонкостей высокого искусства элоквенции. Среди них случались не только любопытные, но порой и по-настоящему интересные, дельные, яркие. Однако никого никогда не слушали в Гайд-парке с таким вниманием, с такой серьезностью, как слушают сейчас этих.

И вот что еще любопытно! На некотором удалении от первых семи трибун, напротив, на другой стороне парка, возвышаются еще семь трибун. Там тоже собираются люди, правда, они идут вразброд, многие запаздывают, и они не составили даже половины того моря, что вольно разлилось вокруг первых трибун. И там тоже произносятся речи, иногда очень бурные и страстные, но их слушают так, как обычно слушают воскресных ораторов Гайд-парка.

В Гайд-парке два митинга одновременно? Это невиданно! До сих пор Министерство общественных работ, в ведении которого находится парк, подобных вещей не разрешало. "Что-то странное случилось в королевстве!" очевидно, так заключил бы Гайд-парк, будь он человеком...

И действительно случилось! Но не странное, а вполне назревшее и закономерное, и не только в Англии - чуть ли не во всей Европе, даже в Америке; впервые в истории ныне, в 1890 году, рабочие разных стран мира, выполняя решение прошлогоднего Международного социалистического конгресса, предприняли одновременное, согласованное, активное действие забастовками, демонстрациями, массовыми гуляньями отметили свой праздник Первое мая, выдвигая везде одно и то же требование: законодательное установление восьмичасового рабочего дня.

Повсюду это произошло в самый день праздника. В Германии прекратили работу двести тысяч рабочих. Во Франции демонстрации состоялись в ста тридцати восьми городах и поселках. На улицы Будапешта в этот день вышло пятьдесят тысяч человек, на улицы Вены - сорок, Чикаго и Нью-Йорка - по тридцать, Стокгольма - двадцать... В Италии публичные шествия были запрещены, но тем не менее они все-таки состоялись в Милане, Турине, Ливорно...

В этот день, с молодым наслаждением работая над предисловием к новому немецкому изданию "Коммунистического манифеста", семидесятилетний Энгельс писал: "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!" Лишь немного голосов откликнулось, когда мы сорок два года тому назад бросили в мир этот клич..."

Энгельс, конечно, еще не знал количества первомайских демонстрантов и забастовщиков в разных городах и странах - сообщения об этом появятся в газетах лишь завтра или послезавтра. Но в повсеместном успехе празднования Энгельс был уверен глубоко. И потому, кратко напомнив о славном пути, пройденном международным рабочим движением со времени революции сорок восьмого года, он убежденно закончил: "Зрелище сегодняшнего дня покажет капиталистам и землевладельцам всех стран, что пролетарии всех стран ныне действительно объединились".

И первомайское зрелище в самом деле показало...

Но предстоял еще один день - еще одна, заключительная часть великой симфонии пролетарской солидарности - воскресенье четвертого мая. В этот день к собратьям по классу должны были присоединиться Англия и Испания. Надо было сделать все, чтобы финал симфонии оказался достойным остальных ее частей.

И вот этот день наступил.

Гайд-парк шумит, смеется, рукоплещет. Гайд-парк безмолвствует, слушает, размышляет...

Энгельс оказался в самом центре событий. Организаторы митинга, среди которых главную роль играли Элеонора Маркс и ее муж - журналист и драматург Эдуард Эвелинг, пригласили его на четвертую трибуну. Вместе с ним на этой старой большой грузовой платформе - только что приехавший из Франции Поль Лафарг, молодой писатель и музыкальный критик Бернард Шоу, писатель-эмигрант Степняк-Кравчинский, член парламента и опять-таки писатель Роберт Каннингем-Грехем.

Определенный переизбыток литераторов тотчас заметил зоркий, умеющий во всем найти комическую или хотя бы забавную сторону Шоу.

- Не кажется ли вам, господин Энгельс, - сказал он с улыбкой, - что шесть писателей для одной старой повозки - это несколько многовато и чуть-чуть однообразно?

Энгельс считал Шоу, не так давно появившегося на литературном небосклоне с несколькими романами, честным, лишенным всяких карьеристских устремлений парнем, очень талантливым и остроумным беллетристом, но он был убежден также, что как политик Шоу пока абсолютно ничего не стоит. Об этом говорила не только его принадлежность к фабианцам с их оппортунистической проповедью "муниципального социализма", с наивной надеждой обратить буржуа в социалистов и мирным конституционным путем ввести социализм. ("Благонамеренная банда", - говорил о них Энгельс.) Об этом же, если угодно, свидетельствовал и только что заданный вопрос.