Несколько секунд Чуешев сидел на месте, опустив голову. Затем вышел из машины, отбросил окурок, прижался бедром к капоту, вынул из-за пояса браунинг, спокойно, заложив руку за спину, будто на стрельбище, прицелился и мягко нажал на спусковой крючок.
С верхушек деревьев взметнулась стайка испуганных птиц.
Берлин насквозь пропах сырой гарью тлеющих пожарищ, машинным маслом, затхлым дыханием разбитых коммуникаций, потом тысяч военнопленных, разбирающих завалы, кирпичной пылью, газом, картофельным паром из полевых кухонь. Мрачный, кислый запах проникал сквозь все щели, разносился сухими ветрами по улицам. Он стал до того привычным, что люди не замечали его, и только выбравшись за город, вдруг осознавали, каким тяжелым воздухом они дышат. Постоянным звуком, заполнившим собой пространство, — то близким, то далеким, то отсутствующим, но ожидаемым в любую минуту — сделался нестройный марш солдатских колонн, передвигающихся по городу во всех направлениях.
Удивительно, насколько быстро на этот блистательный, живой, многоцветный город был наброшен серый драп разрухи и запустения. Казалось бы, еще недавно сиявшие свежей краской стены уцелевших домов облезли и потрескались. Заклеенные бумажными полосками стекла сохранились не везде, там и тут выбитые окна были закрыты одеялами и подушками. Всё говорило о войне, о приближающемся Судном дне, о битве, которая так или иначе затронет всех и каждого. Из уличных громкоговорителей лились мелодии Вагнера, Штрауса, Шумана, перемежавшиеся со сводками новостей, передаваемых неизменно бодрыми, жизнерадостными голосами известных дикторов. Надежда — вот что хотели сказать они берлинцам: надежда на люфтваффе, на доблесть вермахта, на слабость вражеской коалиции, на несгибаемость немецких женщин, на секретное супероружие, которое, того и гляди, появится из недр научных лабораторий рейха.
Как ни странно, но это действовало. То ли по привычке безоглядно доверять авторитету власти, то ли от усталости, то ли из-за возрастающего гнева против англосаксов с их разрушительными налетами, но отчаяния, пораженчества у берлинцев в массе своей не наблюдалось. Напротив, люди изо всех сил старались надеяться на благополучный исход, тем более что мощные бомбардировки редко достигали своей главной цели — уничтожения производственных объектов — и все чаще воспринимались как обычная месть за атаки люфтваффе на английские города. Громоздкая немецкая бюрократическая машина, притча во языцех, тут оказалась на высоте, все службы, сопряженные друг с другом, работали со слаженностью часового механизма: расчистка завалов, тушение пожаров, медицинская помощь, транспорт, страховка, учет. Несколько часов напряженного труда — и по нарисованным стариками художниками прямо на тротуарах крышам домов, мимо огороженных руин и дымящихся развалин, мимо покачивающихся на волнах Шпрее муляжей зданий и очередей за бесплатным супом для потерявших жилье, уже шагали люди.
Привыкший к тому, что шеф всегда требует гнать машину (он и пешком не ходил, всё — бегом), водитель восьмицилиндрового «Хорьха» Шелленберга ехал настолько быстро, насколько позволяли разбитые улицы города, пока не выбрался наконец на северный автобан. Здесь уже можно было разогнаться. «Нет ли во мне русской крови? — шутил иногда Шелленберг. — Говорят, что все русские любят быструю езду». Он ехал в санаторий СС Хоэнлихен, что в девяноста километрах от Берлина, где ему была назначена встреча с Гиммлером.
Моральное состояние Шелленберга оставляло желать лучшего. Довольно того, что он не спал всю ночь. Ему не хотелось, но пришлось отправиться на ужин к Кальтенбруннеру, а ведь накануне он работал до пяти утра. Ужин был ожидаемо дрянным, с большим количеством спиртного. Когда собрались откланяться, завыли сирены воздушной тревоги. Начался налет, и все гости вынуждены были спуститься в бомбоубежище, где просидели до трех ночи. Только к четырем утра Шелленберг с женой добрались до дома. Ирэн уже была на взводе, вместо того чтобы лечь спать, она закатила ему истерику, как будто это он был повинен в том, что война никак не заканчивалась. «Я больше так не могу! — кричала она, разбрасывая вещи. — Этому нет предела! Где платья? Танцы? Я хочу, чтобы всё было как раньше! Мне надоело! Я устала, устала! Эти бомбежки! Что с нами будет, когда придут русские?!»
Двадцатитрехлетняя девушка могла позволить себе не соглашаться с происходящим. Только на рассвете она затихла, свернувшись на диване, словно кошка, подтянув ноги к груди. Шелленберг сидел рядом и ждал, когда она уснет.