А тут… Она с непередаваемым ужасом представляла, как бьют там, в станичном правлении, ее Сашу, ее старательного доброго чистого мальчика, как выкручивают ему руки, выбивают зубы, глаза!.. Она бледнела, ноги ее подкашивались, она стонала, кричала: «А-а-а!..» Спохватываясь, убегала в сарай, в амбар, пряталась от людей, от детей. Картины зверского избиения, а затем расстрела ослепленного, изувеченного Саши терзали ее душу и сердце, отнимали силы и желание жить.
Она точно знала, всей душой чувствовала, что в ужасные эти свои часы, ночью и днем, Саша звал ее, молил помочь ему, плакал от боли, ужаса, страха, унижения, а она не услышала, не помогла ему, не кинулась в ноги атаману или какому-нибудь другому начальнику, не умолила простить ни в чем не повинного сына. А потом его, слепого, застрелили и бросили в глинище. И ее не было рядом с ним в эти страшные минуты!.. Как же так! Она бросила его, родного мальчика! Не вернула его еще тогда, когда он поехал к Большой могиле за лошадью, а она стояла и, словно чувствуя, что видит его в последний раз, все смотрела и смотрела ему вслед. Как странно улыбнулся он, отъезжая тогда в степи к кургану, — и печально, и прощально. И не оглянулся больше… Надо было бы!.. Надо…
Не утихала боль в душе Епистиньи, равнодушно делала она неотложные дела по дому и хозяйству. Тяжелей стала ее походка, погасли глаза, две глубокие морщины залегли на лице от крылышков носа к уголкам рта.
Не хотелось жить.
Но под сердцем вновь толкнулось дитя: нарождалась новая жизнь, требовательно заявила о своих правах.
А из колыски подавал голос и тянул ручки навстречу маме годовалый Илюша; теребили мать, хныкали, чего-то просили, на что-то жаловались, втягивали ее в маленькие свои заботы трехлетний Ваня, четырехлетняя Варя, шестилетний Федя. Они не очень-то обращали внимание на ее состояние, такая скучная мама им не нравилась, их не интересовало ее горе, они еще не понимали, что это такое.
Филе исполнилось восемь лет, Васе — десять, Коле — четырнадцать; эти мальчики уже понимали, что к чему, и, испуганно притихшие, посматривали на мать с жалостью, совсем перестали шалить. Старшим сыном теперь стал Коля. Он сразу повзрослел, больше помогал по дому. Михаил то появлялся в хате, то опять скрывался. Появляясь, отец теперь уже с Колей советовался по хозяйственным делам, как раньше советовался с Сашей.
Дети понемногу расшевелили Епистинью.
Надо было жить: кормить и воспитывать детей, вести хозяйство, где ничего нельзя надолго упускать из виду, где постоянно нужен глаз да глаз, работа и работа. Ничего нельзя тут отложить на потом или забросить, всему приходил свой срок, и хочешь не хочешь, а надо делать.
Не за горами зима. Надо убирать огород, запасать топливо, корм скоту, ремонтировать хату и сарай, и раз уж власть опять старая — расплачиваться за аренду с паном Шкуропатским.
Перекатывались по южнорусским степям волны Гражданской войны. В любой день война снова могла прийти на хутор, и к этому тоже надо быть готовым.
Установилась шаткая, неопределенная, гнетущая атмосфера. Расправы в станицах ужаснули многих своей бессмысленной жестокостью. Чувствовалось, что за эту обильно пролитую кровь придется отвечать, ведь ясно было видно: что-то навсегда сломалось в устройстве Российской империи и прежних порядков уже не вернуть.
Никто не знал, как и что будет дальше, более того, никто не знал, как должно быть. В головах была путаница, кто только чего не предлагал!.. Но реальность выглядела ужасной: глубокая трещина прошла через казачью жизнь, жизнь всех кубанцев, разделила их на белых и красных, и они нещадно рубили друг друга. Бои шли недалеко от этих мест, кто победит, чья возьмет — один Бог знает. Хоть и сидели в Роговской и Тимашевской снова станичные атаманы, но чувствовали себя не очень уверенно. Одних казаков сложившееся положение привело к растерянности и осторожности, у других, уже запачкавших руки кровью, оно вызывало дикую злобу. Виной всему, считали многие казаки, — иногородние, большевики, это они принесли смуту на славную Кубань. Копилось раздражение и против белых офицеров, господ, втянувших Кубань в кровавую бойню.
Мужики-иногородние по станицам и хуторам, в том числе и Михаил, Пантелей, Данила, Фадей, сидели тихо, не высовывались.
В феврале 1919 года у Епистиньи родился мальчик, которого, заглянув в святцы и увидев там в этот день «мученика Памфила», назвали попроще — Павлом. Он решительно вытеснил из колыски полуторагодовалого Илюшу, к его великому изумлению и ревнивой обиде… Павлик уменьшил душевную боль Епистиньи, немного примирил ее с потерей старшего сына, не столь остро и обесиливающе болело теперь в груди.