Однако, оказавшись на роскошной лестничной площадке Кастанье, он вдруг живо представил себе горе своего друга. Пока он жал пальцем на кнопку звонка, на лице его появилось выражение серьезности и сосредоточенности.
— Господин Кастанье у себя? — тихо спросил он у слуги, который резко распахнул дверь.
Появился Кастанье; на нем был домашний костюм в зеленую полоску и тапочки на босу ногу.
— А, это ты! — бодро воскликнул он. — Я узнал твою манеру звонить. Пойдем-ка лучше в кабинет; в моей комнате беспорядок. Стыдно, — сказал он, проводя рукой по волосам, — я не одет, не побрит; утро проходит удивительно быстро. Я все думаю, как это люди находят время работать. Нет, серьезно, я задаю себе вопрос, как можно добросовестно изучать что бы то ни было и каждый день умываться? А я, представь себе, решил изучать английский язык…
Альбер, опершись на подлокотник кожаного кресла, листал учебник английской грамматики, избегая смотреть на Кастанье.
— Уже два месяца я работаю, как какой-нибудь школьник, — добавил Кастанье, улыбаясь. — Два урока в неделю беру. Катрфаж хотел утащить меня в Сен-Мало…
Произнеся фамилию Катрфаж, Кастанье встретил взгляд Альбера и, посерьезнев, замолчал.
Он сел за стол. После небольшой паузы Кастанье сказал, глядя вниз:
— Естественно, Катрфаж тебе рассказал… Все кончено.
Голос Альбера прозвучал тихо и нерешительно:
— Я знаю, что она тебе написала…
— Да… Она написала очень откровенное письмо.
Лицо Кастанье словно растворилось в тумане, глаза смотрели безжизненно.
Он повернулся лицом к кожаному креслу:
— Если бы мне кто-нибудь сказал три месяца назад, что я буду сидеть на этом вот месте, перед этим креслом, и что она больше никогда сюда не придет…
Он опять перевел взгляд на стол и снова умолк; на лице его застыло страдальческое выражение.
Он продолжал:
— Та минута… Весь этот ужас, который я бы не пережил, если бы мог себе представить его, понимаешь, я бы не пережил даже мысли об этом, — я его пережил, я нахожусь здесь и вот разговариваю с тобой. Все-таки это странно.
Альбер внимательным добрым взглядом смотрел на него, ничего не отвечая.
— Надо полагать, реальность как-то смягчает удары судьбы, — сказал Кастанье. — Когда Элен мне написала, когда я узнал… В этот момент она стала для меня другим человеком. Я больше уже не был…
Он сел, взгляд его оживился, и он продолжал:
— А впрочем, нет. В сущности, это неправда. Что поражает, так это утешение, которое мы себе придумываем, когда приходит несчастье. Та женщина, что я когда-то любил и считал верной, такой и осталась в моей памяти. Даже в тоне ее прощального письма сохранилась присущая ей аккуратность и точность. Я говорил себе: «Как же она должна была страдать!..» Я перечитывал ее письма и слышал ее голос, продолжал видеть ее нежной, благородной… Мне казалось, она вот-вот вернется. Потом я понял, постепенно… Но в то же время это исчезновение неизвестно куда, это внезапное наступление ночи, это оцепенение, когда душа блуждает, утратив ориентиры, и живет в каком-то тумане… Это мне напоминает слова вашего друга Натта. Он мне говорил: «Смерть уносит с собой страсть оставшегося в живых любовника. Когда остается лишь труп, любви нечем питаться».
— Что касается чувственной любви, то это, может быть, действительно так, — сказал Альбер.
— А другой и не существует, дружище. Нет такой любви, которая не основывалась бы на чувственности. Да, я знаю: восхищение, нежность, родство душ и прочее, из чего сооружают любовь. Но только ведь это любовь холодных сердец.
— Это пока не доказано.
— Да брось ты, — сказал Кастанье, улыбаясь, — ты же в этом ничего не понимаешь. У тебя нет никакого темперамента. Разве не так? Ты просто кусок льда.
— Действительно, требовательная любовница меня бы привела в ужас.
Альбер встал и дотронулся до плеча Кастанье.
— Я был рад повидать тебя, — сказал он, улыбаясь… — Меня давно восхищают и твое независимое мышление, и присущий тебе трезвый взгляд на свои собственные чувства. Ты создан не для того, чтобы любить. Ты слишком умен для этого.
— Заблуждаешься, — сказал Кастанье, хмуря брови, чтобы скрыть удовлетворенную улыбку, которая, как он почувствовал, заискрилась в его глазах.
А Альбер продолжал:
— Иногда я говорил о твоей страсти с Катрфажем, хотя он вовсе не является моим другом; но ведь с тобой приходилось пользоваться другим языком. Тебя щадили, как тяжелобольного. Это было мучительно.
— Что ты хочешь этим сказать? — спросил Кастанье.