В этом доме собаки не смотрят на меня, а это значит, что я живой. Если птица улетит, я всё равно буду жить здесь, но некоторых вещей я не узнаю, например, где дышать и как поднять руки вверх, когда в них нет еды, и когда выкапывать себя из ямы, если меня в ней оставили. Я никогда не буду пренебрегать тряпкой и как поместить её во рту целиком. Она не пропускает воздух, и моё лицо толстеет и поёт изнутри. Мой отец говорит, что животные поют так медленно, что мы не можем этого услышать. Нам приходится протягивать в них свои руки, чтобы понять, что они говорят. Нужно разводить на них огонь. Я стараюсь петь медленно, с тряпкой во рту. Я стараюсь забыть то, что говорю.
Это будет самое время, чтобы сказать то, что не принято снаружи. Я буду тем, кто царапает, хозяином. Больше никаких домашних обязанностей. Я могу придумать собственные. Я могу выдумать то, что, как мне кажется, говорит животное, даже без погружения рук.
Здесь, в его свёртке, столько белизны. Он нацарапал то, что, по его представлениям, говорили животные, но я не могу. Его числа и линии делают меня умнее. Большие полки и окна затемнены там, где в любом из кусков стекла могла застрять птица. Вестник поймёт, что делать. У него будут руки для такого захвата.
[7]
Я приложил ухо к Синему Тому, коню, чтобы услышать то, что слышал он, но Синий Том хранил молчание. Хочу, чтобы Монах вернулся на эту сторону птицы. Когда его разбили, отец сказал, что Монаху нужно на другую сторону, где его починят. Хочу чинить Монаха здесь и пришить обратно его шерсть. Он сказал, что шерсть мне не спасти. Он оставил здесь свою форму; животные нюхают её. Вся шерсть у меня на дне одеяла. Прощай, Монах. Я не успел этого сказать. Если не оставляю под одеялом чёрный воздух на глазах, то раскрываюсь и достаю шерсть Монаха. Всю остальную шерсть отец держит в лабораторном кабинете. Мне не положено его чинить, если он лежит. Мне не разрешается заходить туда. Я хожу туда, когда птица поедает белый воздух и я могу видеть. Там так много шерсти. Моего отца здесь нет, и я должен быть тем, кто ставит метки на этом свёртке. В его комнате я кладу на себя еду.
[8]
Когда мы работаем во время нашего сезона, я становлюсь тем, кто бросает струну. Когда она падает, я понимаю, кого убить. Я бросаю своей девчачьей рукой, потому что мальчишеская рука устала таскать сани. Струна падает в форме имени животного, которое я буду валить. Струна всегда падает в форме изогнутого имени животного, и отец помогает мне его прочесть. Он говорит, что мы не сможем читать, пока не прищуримся, а это всё равно что притворяться, будто птицы нет. Прищуры — это способ морщить вещи, и делать это постоянно не следует, иначе птица умрёт, и тогда воцарится чёрный воздух. Кажется, я слышу, как птица издаёт ужаленный звук, когда я бросаю струну, как когда человек держит шум внутри себя, удивившись. Я интересуюсь у отца, что будет, если струна упадёт в изогнутой форме, которая окажется именем птицы. Кто бы забрался туда, чтобы забить её? Стал бы он туда карабкаться, чтобы одарить её забоем, а если да, то кто после этого будет есть белый воздух? Если бы ничто не поедало его, то как бы мы увидели, чем дышать, и какое из тел наше, чтобы поднять его и отнести внутрь? Прикрывать ли нам свои тела тряпьём, если птица забита?
[9]
Батрак — это тот, кто таскает. Его глаза велики, а лицо тащится вслед за ними. Отец обрушил на него побои, и Батрак еле ходит. Шерсти на нём не осталось, она лежит поблизости. Рядом, в куче. Батрак не отходит от неё, я приклею её обратно, или сделаю Батраку новую. Ему нужна новая шерсть, но сам он ничего для этого делать не станет. Отец говорит, что мы должны поколачивать Батрака потому, что он столь же твёрд, сколь могуч, а то, что у него внутри, стоит ожидания. Я должен бить его, если отца нет, но, когда я с Батраком, я глажу его и кормлю травой. Поскольку он рогат, он будет тем животным, что меня оберегает.
[10]
Поднимись на холм. Брось воду. Тащи дрова. Разжигай костры. Чини их стопы. Не разговаривай. Мой отец говорит делать так, когда у нас хороший воздух. Но здесь пусто, и потому я буду ставить метки на случай, если придёт вестник. Никто не взбирается. Ни мой Джейсон, ни Праповерх, ни разу — с тех самых пор, как они уволокли моего отца на гору. Должен ли я разложить для них еду? У нас есть древесина, в которой хранятся наши припасы. Я принёс её с бесптицей стороны нашего холма. Могу я теперь задать вопрос?