Брат — Джейсон.
Итак, Бен Маркус вырос в Техасе в семье теоретиков и педагогов не смежных друг с другом дисциплин, сам отучился в Нью-Йорке и получил степень магистра философии. Витгенштейн и герменевтика. Профессура в Школе искусств Колумбийского университета, работа художественным редактором в литературном журнале, стипендии, гранты, премии и награды.
Маркус-литератор всегда отстаивал право неконвенциональной литературы на существование, обосновывал её необходимость и важность для развития культуры и художественного искусства, что получило своё выражение в публицистическом баттле с писателем Джонатаном Франзеном, когда он опубликовал статью-ответ на критическое эссе Франзена о прозе Уильяма Гэддиса, где защищал классика. Статья выросла из небольшой заметки в «Профайле Гэддиса», вышедшего несколькими годами ранее, и тоже вызвала реакцию в прессе, втянула в драку третьих лиц, а за самим Маркусом закрепила статус адвоката литературных экспериментов.
Его дебют, «Эпоха провода и струны» вышел в 1995 году в издательстве Knopf, три года спустя Dalkey выпустили издание в мягкой обложке, а в 2013 году британское издательство Granta представило иллюстрированный том «Эпохи», после чего книга обрела ещё более диковинный вид.
Дерзкий новичок Маркус предложил настолько необычный опыт чтения, что он выходит за рамки «естественной» читательской практики или вовсе упраздняет её. Писателю удалось провести выдающийся литературный эксперимент, который показал, что наш голод по смыслу действительно неутолим и будет питаться любыми обломками, проецировать смысл на все приближения и смещения, приспосабливать любую деталь к собственному видению и желанию. Книга представляет собой особый род аутографии, залитой ложным семантическим светом, она ничего не сообщает, потому что в ней нет никакого «нарратива». Скорее, здесь имеет место само письмо как таковое. Текст Маркуса не рассказывает, он действует, и то, что он выполняет, есть не что иное, как язык, на котором он написан.
Известно, что отдельные фрагменты «Эпохи» публиковались как самостоятельные — и внимательное изучение разных версий показывает, что все последующие редакции стремились достичь ещё большего удаления от идентификации с реальным, чтобы сильнее затушевать любое приближение к обиходному значению. Текст развивался в направлении всё большей абстракции и всё менее благоприятных условий для любой попытки визуализации, понятийной ассоциации или сколько-нибудь регулярного сбора смысла. «У слов так же мало индивидуальности, как и у людей — бывают моменты, когда подойдёт любое из них».
Возьмём концепции погоды и жилища. У Маркуса они в большой степени локативны, это не просто объекты или понятия, но — места, в которых можно теряться, находиться, пребывать. Таким особым свойством обладает и множество других персонажей книги: предметы, явления, имена. В русском языке эта падежная форма почти утрачена, но её смыслы можно уловить, например, соотнеся разницу между тем, чтобы «стоять в дыме» и — «стоять в дыму». Благодаря скрытым грамматическим качествам существительных тексту Маркуса удаётся аккумулировать ещё больше значений, провести и приструнить ещё больше связей внутри ограниченной лексики, чем и компенсируется её скудость. Наделяя «воздух», «одежду», «Бена Маркуса» или «траву» статусом места, автор приглашает оставить привычный континуум наблюдателя и войти внутрь вещей, познать таинства их глубинной жизни и не просто увидеть их, но, в какой-то мере, прожить обретение вещами субъектности и собственных голосов. Почти бессознательно читатель по-новому семантизирует привычные термины, выявляя lingua sacra, на котором могут говорить друг с другом пищевые бури, конструкции из ветоши и палок, синяя птица с жёлтой дырой на брюхе и Огайо — язык не-человеческий, но, вне всяких сомнений, живой. Попытки умопостижения заведомо обречены на провал. Можно только довериться этому ритуальному танцу странных сущих: читателю недоступна вся полнота их тайного разговора, он способен лишь, подобно чужестранцу, засвидетельствовать слияние ноги и вихревого аэрофона — ускользающий от понимания диалог, сколь загадочный, столь же естественный для сокровенной природы их отношений.
Всё это делает «Эпоху провода и струны» похожей на средневековый манускрипт, дающий причудливые описания далёким странам и населяющим их существам; понятная энциклопедическая структура сближает её с «Кодексом Серафини», который может вызывать такое же чувство дереализации, а живущие в ту эпоху люди чем-то напоминают героев пивоваровского цикла о Сакрализаторах, которые оказались в фильме «Клык» Лантимоса и Филиппу — словом, главное достижение такого радикального формализма в том, чтобы демонстрировать вещи смутно знакомые, но с трудом различимые в мареве шизофренического распада и пересборки.