Выбрать главу

И самое главное — жилая зона. Огороженная занавесью комната, где в полумраке сидели женщины, старики и дети. Их глаза были слишком взрослыми для их лет, полными тихой тревоги. Все они скрывались тут из-за гонений снаружи. Эймонд смотрел на них, и его собственное горе обрело масштаб. Он был не один. Сопротивление — это не кучка отчаянных фанатиков, как могло показаться сверху. Это был уверенный, вооруженный организм — муравейник, кипящий жизнью в самом сердце тьмы. И все эти люди — от лидера до самого юного бойца — были готовы отдать жизнь за свое дело. За общее дело. Чтобы в один прекрасный день Вектория освободилась от оков ангельского правления.

После осмотра пришло время обеда. В углу главного зала установили огромный котел, от которого тянуло густым простым, но невероятно соблазнительным ароматом похлебки. Паренек не ел ничего существенного с того самого вечера, когда он прочитал записку от деда. Он сглотнул слюну и, получив свою порцию в глиняную миску, присоединился к другим, сидевшим на ящиках и разостланных на полу плащах.

Трапезу прервал Кассиан. Он встал, и его голос, негромкий, но властный, прорезал гул голосов.

— Братья, сестры. Новый человек среди нас знает свою боль, но он должен знать и вашу. Чтобы понять, за что он держит в руках оружие. Поведайте ему!

Первым поднялся мужчина лет сорока с лицом, изможденным не физическим трудом, а непрожитым горем. Он представился как Лайам. Пальцы его перебирали край потертой куртки. Когда он начал говорить, его голос дрожал, выдавая всю глубину незаживающей раны.

“Мне было около тридцати. Я был… послушным гражданином Вектории. Платил налоги, работал кочегаром в прачечной, грел воду для стирки белья ангельских слуг. Никогда не жаловался. А потом… потом они вломились в мой дом. Ангелы. Серебряные доспехи, холодные лица. Они забрали моего сынишку в “Дом Перевоспитания”. Сказали, что такие беспечные родители не смогли бы воспитать порядочного гражданина. А мою жену… ее арестовали. Обвинили в оскорблении церковных символов.”

Он сделал паузу, пытаясь совладать с дрожью в голосе.

“Знаете, за что? За то, что ветка праздничного винограда — этот самый символ Жатвы Света, который моя жена купила на последние гроши ради праздника, — лежала у нас дома на простой глиняной тарелке. А не на серебряной, как предписывает их церковный кодекс. У нас… у нас не было денег даже на кусок мяса раз в неделю, не то что на серебряную посуду. Мою семью уничтожили из-за тарелки.”

Лайам замолчал, опустив голову. Его молчание звучало громче любого крика. Эймонд смотрел на него, и его собственная ярость, доселе абстрактная, обрела конкретные черты: лицо мальчика, которого он никогда не видел, и глиняную тарелку, ставшую приговором.

Следующим заговорил молодой парень с горящими глазами, в которых плескалась неукротимая ярость. Его звали Риам.

“Я их ненавижу. Не за силу, не за крылья. А за то, какими они делают дорогих мне людей. Мало кто из этой тупой массы, что склоняет головы перед Церковью, это замечает. Бесчувственные. Отвратительные. Чужие.”

Он говорил резко, отрывисто, словно выплескивая отраву.

“Моего лучшего друга забрали в Сады. Лучшего парня во всем рабочем квартале. Какая гордость у меня была за него! Все месяцы его “обучения” я радовался каждый день. А когда встретил его на очередной Жатве, я ужаснулся. Его движения стали механическими. Безжизненными. Но я до конца верил, что он останется таким же жизнерадостным, как и был прежде. Может, это просто суровая воинская выучка. Пока не столкнулся с ним, когда он патрулировал наш квартал.”

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Риам замолчал, его взгляд ушел в прошлое.

“Мы с ним вместе выращивали черную розу. В горшке, перед таверной его семьи. В память о его умершей матери. Цветок был капризный, редкий, но он прижился. Казался невероятно красивым. А потом Церковь издала новый идиотский закон — нельзя загораживать дороги в общественных местах. И мой друг… этот человек, который ночи напролет дежурил у этого горшка, боялся, что роза завянет… он подошел и своим копьем, тем самым, которым должен был защищать город, разбил его вдребезги. Земля рассыпалась, лепестки растоптали сапогами. И он приказал дворнику “убрать это недоразумение”. Я стоял в двух шагах в полном недоумении. Смотрел ему в глаза. И понял. Там больше никого не было. Никого. Они убили не его тело. Они убили все, что делало его им. Они убили его чувства, память о его матери.”