Я расспрашивал его больше и больше, как студент преподавателя перед экзаменом.
— Как обращаться?
— «Государев холоп такой-то бьёт челом». Без самочинства. Без непочтительности. Сначала — ссылка на великого государя Михаила Фёдоровича. Потом — суть дела.
— А если перебью?
— Не перебивай.
— А если он перебьёт меня?
— Замолчи и жди.
И на следующий день, когда мы шли рядом в седлах, я снова не отставал.
— Карл Иванович, а бумаги какие? Только челобитная?
— Челобитная — основа. К ней — списки служилых людей, роспись наличного оружия, сведения о прежних поставках. Если есть — грамоты от воеводы или подтверждение из Посольского приказа, что дело касается донских рубежей.
— То есть без Посольского приказа тоже никуда?
— Если вопрос касается Дона и отношений с казаками — лучше, чтобы в Посольском знали. Иногда сначала идут туда, получают указ, а уже потом — в Разряд.
Он тогда признался, почти между прочим:
— Семён, между нами говоря, я ещё до отъезда отправил в Москву нарочного. Депешу. Описал обстановку. Упомянул тебя.
Я повернул к нему голову.
— Спасибо, ротмистр. А для чего?
— Чтобы твой приезд не был неожиданностью. В Москве не любят внезапностей. Когда человек появляется «ниоткуда», его проверяют дольше.
Я усмехнулся.
— Значит, почва будет подготовлена?
— Скажем так, почва будет добротно взрыхлена, — ответил он. — Сеять придётся тебе.
На очередной стоянке я попросил фон Визина снова разобрать со мной формулу обращения, чтобы у меня как от зубов отскакивало.
— Повтори, — сказал он.
— Государев холоп Семён… бьёт челом…
— Дальше.
— По указу великого государя Михаила Фёдоровича…
— Сначала — титул полностью, — поправил он. — «Великого государя, царя и великого князя Михаила Фёдоровича всея Руси».
Я вздохнул напряжённо.
— А если я перепутаю порядок слов?
— Подьячие заметят.
— И что будет?
— И тогда они тебя запомнят, хахаха! — громогласно рассмеялся с издёвкой Карл Иванович.
С каждым днём я всё яснее понимал: Москва — это не наше поле, где можно выхватить саблю и мгновенно решить вопрос. Нет. Это шахматная доска, на которой каждая фигура ходит по правилам. Здесь важно, кто подал бумагу, через какой стол, с какими формулировками, под чьей резолюцией. Один неверный оборот — и дело уйдёт в тень.
Я учил имена, названия должностей, термины: Ларион Афанасьевич, дьяки, подьячие, столы, приказы. Учился говорить «велено сказать», а не «я считаю». Настраивался думать только в пудах, списках и цифрах, а не в эмоциях. Хотя именно эта часть мне была привычна и давалась легко. Я у нас в остроге такой аналитикой постоянно и занимался, начиная с лекарской избы.
И где-то между кострами, переходами и разговорами имя «Ларион Афанасьевич» перестало быть для меня просто набором букв. Оно стало последней дверью, за которой лежал наш порох и другие припасы.
И вот когда я закрывал глаза и пытался собрать его образ из обрывков рассказов, в моей голове он выглядел как… эмм… ну, скажем, смесь завуча сельской школы, который поймал тебя с сигаретой, и строгого главного бухгалтера в день сдачи годового отчёта. Сухой, в высокой шапке, с колючими глазками.
Вроде всё усвоил. Главное — молчать про медицину. Ни слова про мытьё рук. Ни звука про то, как я зашивал Беллу или как соорудил протез для Захара, или как мы лечили дизентерию кипячением. Ни намёка про Неглерию Фоулера и триатомовых клопов. Для Москвы я — воин. Рубака. Ну… строитель, ладно. Но не лекарь. Лекарь без диплома и веры — это колдун.
— Никакой «дезинфекции», Семён, — бубнил я, глядя в небо. — Скажу: «С Божьей помощью мор отступил». И всё. Точка. Уповай на Господа — лучшая стратегия защиты.
Внезапно в кустах хрустнула ветка.
Я вздрогнул, рука автоматически метнулась к ножу на поясе. Рефлексы, вбитые месяцами войны, работали быстрее мозга.
Из-за орешника вышел Карл Иванович.
Ротмистр смотрел на меня с лёгким, едва уловимым прищуром. На лице его играла тень улыбки — той самой, понимающей, которую он, обычно, прятал в усы.
— Я уж грешным делом подумал, есаул, у тебя живот скрутило, — тихо произнёс он. — Долго пропадаешь. А ты, оказывается, речи государевы правишь.
Я выдохнул, убирая руку с рукояти. Краска, должно быть, залила лицо, но в застилающих сумерках, надеюсь, этого не было видно.
— Тренируюсь, Карл Иванович, — честно признался я. — Чтоб язык не подвёл. А то ляпну что непотребное, примут за дурачка или, того хуже, за смутьяна.