Ветер, который до этого гонял пыль по степи, вдруг стих. Словно кто-то там, наверху, нажал кнопку «Mute», чтобы послушать доклад.
Мы опустили все тела из первого захода в ямы. Медленно. Бережно. Затем мы начали ходить между могилами.
Я смотрел, как Федька лежит в яме. Рядом лёг Степан. Два доблестных парня. Они пришли в этот острог живыми, полными планов. Федька мечтал купить коня. Степан хотел построить хату. А теперь они уходят в землю, завернутые в тряпки.
Внутри меня шевельнулось что-то неприятное, холодное, ядовитое. Чувство вины. Оно не кричало — оно шептало, прилипчиво и настойчиво: «Ты мог их спасти. Если бы был быстрее. Если бы лучше учил их держать удар. Если бы не рванул тогда на тот фланг, а остался прикрывать их. Это твоя недоработка. Твоя ошибка».
Я стиснул зубы так, что свело челюсть. Человека, у которого дело пошло наперекосяк, можно просто отстранить. Командира, у которого погибли люди, — нет. Его оставляют жить дальше. С этим.
Отдельно, на самой макушке холма, была вырыта могила для Тихона Петровича. Самая глубокая.
Мы подошли и к ней. Я, Бугай, Остап и Максим Трофимович.
Сотник лежал спокойный, с открытым лицом для прощания. На его облике застыло странное выражение — суровая, но какая-то умиротворенная удовлетворенность. Словно он наконец-то довёл дело до конца, поставил последнюю точку и теперь с чистой совестью уходит на покой. Батя знал, что уходит не зря. Он забрал с собой лучшего. Он разменялся ферзя на ферзя, спасая пешек.
Я взялся за край парусины. Грубая ткань скользила между пальцами.
— Прощай, батя, — прошептал я. — Спасибо за науку.
Затем я нащупал за поясом пернач — тот самый, что передал мне Остап. Тяжёлый, холодный, уже ставший своим. Знак власти и долга, который теперь был со мной. С ним мне дальше жить и командовать в этом дурдоме. Посмотрев на сотника, я понял: в последний путь ему нужно положить что-то памятное, что-то своё, личное.
Я достал из-за голенища его старый нож. Простая, сбитая рукоять, заточенная до бритвенной остроты сталь. Он с ним не расставался. Резал им хлеб, строгал палочки, чистил рыбу. Это была часть его руки.
Я опустился на колени у края могилы, поджав ноги под себя и сев на голени. Земля была ещё тёплой от дневной жары. Я наклонился и бережно пустил нож ему на грудь, плашмя, поверх скрещённых рук.
— Тебе пригодится, батя, — тихо сказал я, глядя в его закрытые глаза. — Если и там придётся кого-нибудь строить. А зная тебя — придётся. Наведи там порядок в раю, чтоб ангелы строем ходили и нимбы чистили песком.
После этого я поднялся, стряхнул землю с ладоней, ног и сделал шаг назад.
Рядом стоял Бугай. Огромный, грязный, страшный. Гора мышц, способная ломать хребты голыми руками. А сейчас он плакал. Стоял и рыдал, как ребёнок. Молча. Крупные слезы катились по его распухшему, превращенному в одну сплошную гематому лицу, смывая грязь и кровь, и падали в свежую землю.
Кап… Кап… Кап…
Никто не смотрел на него косо. Никто не ухмылялся. Потому что плакали все. И Максим Трофимович. И даже Остап, этот мрачный кремень, человек дела с жутким рубцом через щеку, отвернулся к закату и яростно тер глаза рукавом изодранного зипуна, делая вид, что туда попала пыль. А пыли-то не было. Ветер стих.
Позже… звук комьев земли, ударяющих о тела… был самым страшным звуком этой войны. Глухой. Окончательный. Словно захлопывалась дверь в бункер.
Когда холмики выросли, мы взялись за топоры.
Кресты рубили прямо тут же, из обломков частокола, которые притащили с собой. Символизм был такой насыщенный, что хоть ножом режь. Те самые бревна, которые годами защищали их живых от степи, теперь будут охранять их мертвый покой.
Я вбивал крест в изголовье Федькиной могилы обухом топора.
Бум.
Это тебе за коня, которого ты не купил.
Бум.
Это за то, что я тебя вылечил, а сберечь не смог.
Бум.
Это за то, что XVII век — жестокая сука, которая жрёт своих детей.
Во второй заход мы повторили мрачную процессию для оставшихся погибших боевых братьев.
Солнце ушло за горизонт, оставив на небе тёмно-красную полосу, похожую на свежий разрез. Мы стояли на холме — кучка выживших, грязных, изломанных людей. Живой частокол, который оказался крепче деревянного.
— Царствие Небесное, — выдохнул дед Матвей и перекрестился широким, двуперстным крестом.
Я вытер потный лоб тыльной стороной ладони. Рука дрожала.
Счёт был подведён. Мёртвых больше не стало. Живые остались и их нужно было держать на ногах.
Теперь нужно возвращаться в острог. Там ждали раненые, ждал Орловский со своими амбициями и пропитанными лавандовыми благовониями платками, ждала Белла. И ждала новая жизнь, в которой я больше не десятник, а целый заместитель сотника. И этот пернач за поясом весит не меньше тонны моральной ответственности.