Мимо нас пронеслась тройка. Кони в яблоках, дуга расписная, бубенцы надрываются. Кучер, красномордый детина в тулупе нараспашку, орал матом на замешкавшегося разносчика пирогов. В санях сидел боярин — или очень богатый купец — в высокой горлатной шапке, утопая в соболиной шубе. Он даже не взглянул на нас. Мы для него были грязью под полозьями.
Следом тащился возок, крытый кожей, скрипящий, как суставы старика. За ним — мужик с тележкой, полной дров. Потом — отряд стрельцов с бердышами, шедший плотной гурьбой и расталкивавший прохожих древками.
Люди. Их были тысячи.
В зипунах, в овчинных тулупах (как у нас, только похуже), в долгополых кафтанах. Бабы в платках, замотанные так, что видны одни носы. Дети, с визгом игравшие прямо под копытами коней. Нищие, сидевшие прямо в грязи, трясшие струпьями и завывавшие псалмы.
— «…подайте, Христа ради, убогенькому, ножки не ходят, ручки не гнутся…»
Я кинул копейку одному особо жалкому, безногому, сидящему на деревянной тележке. Тот поймал монету на лету с такой ловкостью, что я невольно усомнился в его «негнущихся ручках».
— Спаси тебя Господь, кормилец! — заголосил он вслед. — Чтоб мужская сила в тебе стояла до седых волос!
Бугай хрюкнул в усы.
— Доброе пожелание, батя. В хозяйстве пригодится.
— Сплюнь, — огрызнулся я. — В этом городе и сглазить могут.
Запахи сшибали с ног. Дым. Вездесущий, едкий дым печей. Он щипал глаза, оседал гарью на языке. К нему примешивался дух свежего хлеба из пекарен — такой густой и вкусный, что желудок сводило спазмом. Тут же — вонь протухшей рыбы из рыбных рядов. Запах дегтя. Запах мокрой шерсти.
Но главное ощущение, которое не покидало меня ни на секунду — это хрупкость.
Я смотрел на эти тесные улицы, на эти нависающие крыши, крытые дранкой и тёсом, на горы сена во дворах, и меня пробирал озноб.
Одной искры хватит. Одной пьяной рожи с лучиной. Одного уголька, выпавшего из печи. И всё это великолепие превратится в адский костёр. Огонь пойдёт гулять по крышам, перепрыгивая через узкие улочки, пожирая дерево, как сухую траву. Насколько я помнил из истории, в былые времена Москва горела дотла раз в двадцать–тридцать лет стабильно. И сейчас я понимал почему. Это был город, построенный из «спичек».
— Куда теперь? — спросил Бугай, когда мы выбрались из очередной пробки, созданной стадом гусей, которых гнали на рынок.
— За Карлом Ивановичем держимся, — кивнул я. — Он тут бывалый.
Фон Визин вёл нас уверенно. Он знал этот лабиринт. Мы ныряли в переулки, срезали углы через проходные дворы, где лаяли цепные псы размером с телёнка, и снова выныривали на людные улицы.
Наконец, перед нами выросла стена Китай-города. Красный кирпич, зубцы, бойницы. Серьёзно. Внушительно. За ней начинался посад, где жил торговый и служилый люд.
Мы въехали на подворье, на которое указал ротмистр. Вывески не было, но над воротами висел пук соломы — знак постоялого двора.
Хозяин, сухенький старичок с жидкой бородёнкой, выскочил навстречу, кланяясь так низко, что чуть не пахал носом снег.
— Батюшка Карл Иванович! Свет очей! Живой! А мы уж свечку ставили за здравие!
— Живой, Игнат, живой, — устало улыбнулся фон Визин, слезая с коня. — Принимай гостей. Людей накормить, коней обиходить, баньку… хотя нет, добротную баньку, пожалуй, завтра. Сегодня просто помыться, поесть и спать.
Рейтары посыпались из сёдел. Но сам ротмистр не остался в этом месте, он уехал. За старшего, в отсутствие фон Визина, остался вахмистр Маттиас. Пауль, кстати, гончий, которого отправлял Карл Иванович, нас уже ждал здесь, выполнив поручение.
Нам с Бугаем выделили каморку под самой крышей, размером с купе поезда. Оконце — бойница, затянутая бычьим пузырём, тускло пропускало свет. В углу — печь, от которой шло блаженное тепло. Две лавки, стол, икона в углу.
После наших ночёвок в степи, на мёрзлой земле, это казалось дворцом.
— Рай… — выдохнул Бугай, сбрасывая тулуп и падая на лавку. Доски жалобно скрипнули, но выдержали. — Батя, я тут жить останусь. Хах! Тут тепло и мухи не кусают.
— Мухи спят, зима на носу, — я повесил свой тулуп на гвоздь. — А вот клопы могут быть бодрыми. Проверь тюфяк.
Но тюфяк оказался чистым, набитым свежим сеном. Хозяин явно держал марку для уважаемых служивых.
Остаток дня прошёл в суете. Мы сходили в нужник по-человечески, впервые за два месяца, помылись из лохани (горячая вода казалась чудом!), поели щи с мясом, густые, наваристые, от которых ложка стояла, и пили сбитень. А вот от хмельного воздержались.
Завтра должен был настать день, ради которого мы тянулись через степной, а потом и лесной холод, кровь и боль, хоронили людей, теряли лошадей, латали раны и выкладывали внушительные деньги за тёплые шмотки, вынужденно слушая сладкие речи жадных купцов. Всё это не могло оказаться напрасным. Не имело права.