— Истинно так, Борис Андреевич.
— Люди, которые были с тобой, вернулись все?
— Да, все живы. Дело сделали без потерь.
Он хмыкнул, отложил письмо. Сцепил пальцы в замок.
— Ладно. Бумага терпит всё. Поглядим, что ты за человек.
Начался допрос.
Нет, это была не беседа. Это был стресс-тест. Вопросы летели в меня, как стрелы, без паузы на раздумья.
— Сколько людей потеряли при осаде невозвратно? Точную цифру!
— Восемьдесят семь.
— Какова численность турок была?
— Изначально около тысячи. Но после нашего подрыва в их стане, железных ежей и рва у острога, к нам подошло несколько сотен.
— Кто командовал рейтарами после ранения фон Визина?
— Карл Иванович и командовал до победного. Ему помогал вахмистр Маттиас.
— Почему Орловский-Блюминг покинул острог?
Я на секунду замялся, подбирая слова.
— Говори как есть! — хлестнул голосом Голицын.
— Испугался за шкуру собственную, боярин. Из-за гнева людского. После боя казаки ему в лицо смотреть не хотели. Если бы не уехал — бунт мог быть.
— А как он себя проявил в осаде? Командовал?
— Не по-атамански. В избе сидел, прятался. Нос платочком вытирал, дабы гарью не дышать.
Голицын откинулся на спинку кресла. В уголках его глаз собрались довольные морщинки. Ему нравилось. Он привык, что ему врут, льстят, изворачиваются, пытаясь угадать, что барин хочет услышать. А я говорил фактами. Сухо. Без прикрас.
— Складно говоришь, есаул, — сказал он, барабаня пальцами по столешнице. — А вот Филипп Карлович совсем другое поёт.
Я напрягся.
— Он в Москве, — продолжил стольник. — Исписал два короба бумаги жалобами. Утверждает, что вы там, на Дону, оскотинились. Что он, герой, лично штурм отбил, саблей махал на стене, а вы ему мешали. Трусили, приказы не исполняли, смуту сеяли.
У меня желваки заходили ходуном. Вот же тварь.
— Брешет он, как сивый мерин, — процедил я сквозь зубы. — Сабли он в руках не держал, кроме как для декора. А про трусость… Пусть на могилы наших ребят посмотрит. Там треть гарнизона легла.
Голицын внимательно следил за моей реакцией. Видел, что меня проняло.
— Знаю, что брешет, — вдруг спокойно сказал он. — Я людей вижу, есаул. Орловский — пустой звук. Фанфарон. Но у него здесь родня, связи. И он умеет пыль в глаза пускать тем, кто пороха не нюхал. Дьяки ему верят, потому что он им понятен. А ты — дикарь степной.
Он встал, подошёл к окну. Вид оттуда открывался на заснеженную Москву.
— Фон Визин за тебя ручается. Карл — честный служака, слов на ветер не бросает. Для меня этого достаточно.
Он резко повернулся ко мне.
— Я помогу тебе, Семён. Знаю, зачем приехал в столицу. Людей порасспрашивал — о твоей беде осведомлён. Лариона прижму, бумагу протолкну. Порох, ядра, пушки, свинец будут. Не сразу горы, но на первое время достанет.
У меня внутри всё выдохнуло. Получилось!
В Москве время тянется, как патока на морозе — густо, лениво и липко. Но иногда оно вдруг срывается в галоп, сшибая всё на своём пути.
Именно так всё и случилось.
В то позднее утро я сидел во флигеле, мрачно перебирая гречневую кашу в миске и гадал: забыл ли про нас стольник Борис Андреевич или просто решил выдержать театральную паузу?
Ответ пришёл не с фанфарами, а в виде запыхавшегося подьячего Акакия — того самого, с носом-клювом и чернильными пальцами, который ещё недавно смотрел на нас как на пустое место. Охрана его пропустила на территорию усадьбы.
Он ввалился в нашу горницу без стука, стряхивая снег с драной шапчонки. Глаза у него горели нездоровым, лихорадочным блеском человека, который только что увидел, как медведь пляшет камаринскую.
— Есаул! — выдохнул он, даже не поклонившись образу. — Ну и дела… Ну и дела творятся!
Бугай, который до этого мирно точил нож (уже, кажется, четвёртый раз за неделю, скоро его клинки станут прозрачными), вскинул голову и выразительно хрустнул шеей. Акакий икнул, но запал не растерял.
— Чего трясёшься? — спросил я, отодвигая миску. — Говори толком.
— Был! Сам был! — затараторил он, подбегая к столу. — Стольник Голицын, Борис Андреевич! Лично в Разряд пожаловали! С утра, как только мы двери отворили!
Я почувствовал, как внутри сжалась пружина. Голицын не подвёл. Он не стал писать писульки, а пошёл козырем.
— И что?
— Да что-что! Шум стоял такой, что пыль со свитков посыпалась! Он к Лариону Афанасьевичу зашёл, дверь ногой… ну, не ногой, конечно, но так, властно… И, слышь, есаул, он там не просил. Он… рекомендовал. Громко так рекомендовал!