— Не болтай зря, Серёжка! Рада до смерти. Изболелась вся, не видя тебя... Ты надолго?
— Нет. Отдохну малость. Устал я от всего этого. По тебе соскучился и вообще по дому...
После завтрака Есенин оделся и вышел на улицу — окунулся в весну, в раннюю, юную. Она только что просыпалась, только что открывала голубые, сквозной ключевой чистоты глаза и изумлённо оглядывалась вокруг... В затишье солнце уже грело, от подтаявшей завалинки струился пар. С крыши по длинным, отточенным сосулькам скатывались капли, со свистящим щёлканьем падали в небольшие лунки. На дворе плескал крыльями, голосисто, не по-зимнему кричал петух.
Есенин пересёк улицу, скользя и оступаясь на рыхлом ноздреватом снегу. Остановился на взгорье за кладбищем.
Деревья и кусты на кладбище были мёртвые, почернелые, без единого листочка. Барский особняк и сад поражали нежилой глухотой; хозяйка с детьми уехала на зиму в Петербург, оставив кое-кого из дворни для присмотра за усадьбой... Было одиноко, немного грустно, но зато и легко, Есенин отдыхал.
За неделю, проведённую в родном доме, он поправился, душевно окреп, всё чаще смеялся, беспричинно и беспечно; мечты уносили его к тому прекрасному мгновению, когда он увидит свои стихи напечатанными; ведь река начинается с небольшого ключа, пробившегося из глубин земли. И могучая Волга в истоке своём — лишь родничок, вечно пульсирующий, тонко и неиссякаемо. Есенин прислушивался к себе, ждал: не зазвучит ли таинственная песенная струна, рождая чудо словосочетаний, которые томили его и жгли?..
Теперь, отдохнув, как бы оттаяв, он готов был отказаться от тех горьких строк, что послал Грише Панфилову на второй день приезда в село: «Сейчас я нахожусь дома. Каким образом я попал, объяснить в этом письме не представляется возможности... Кругом всё больно и на всё тяжело и обидно. Не знаю, много ли времени продолжится это животное состояние...» Ничего подобного он уже не ощущал, кризис миновал, и началась волнующая полоса выздоровления. Сейчас он снова был полон сил и замыслов...
Беззаботность успокаивала. С утра он отправлялся к деду и бабушке, где его угощали свежим творогом со сметаной, и дед, как бы дразня старуху, учил премудростям жизни, наставляя вопреки воле отца идти именно тем, нехоженым путём, который внук избрал для себя. Бабушка испуганно отмахивалась, как от наваждения, корила деда:
— Ты рехнулся, старый! Чему учишь парня? Не слушайся его, сынок...
Дед бесстрашно усмехался:
— Дрожит, клуша! Ей бы крылья подлинней да пуху побольше, чтобы спрятать своего внука, словно цыплёнка. А он не цыплёнок, а уже без малого орёл! Лети, Сергей. Упадёшь — отдохни и опять под облака. Ниже не летай!..
Бабушка не на шутку обиделась. Есенин обнял её худые плечи.
— Бабаня, красавица ты моя! Я тебя люблю. Ты не тревожься. Со мной ничего плохого не случится...
Она распрямилась, улыбаясь, ласковые морщинки побежали по её лицу.
— Серёженька, знаешь об чём я тебя попрошу? Пойдём в Радовецкий монастырь, помнишь, мы ходили с тобой, когда ты был маленьким? Я Николаю Угоднику за тебя помолюсь...
— Пойдём, — сразу согласился он. — Вот приеду летом и отправимся. С богомолками...
Дед, усмехаясь с ехидством, покачал головой:
— Вот народец! Я посылаю его под облака, а она, старая, тащит в монастырь. Как жить с таким несогласием в мыслях?.. А я вот живу. Ну, ладно об этом. Теперь, Сергей, читай, что ты написал.
Есенин обрадованно согласился. Сел напротив деда и стал читать, негромко и внятно, а дед в такт покачивал головой.
Дед засмеялся и покачал головой.
— Послушай-ка, бабка, что выделывает твой внук! Как складно, да как толково, да всё по правде. Вот он каков, Микола-то твой. Давай, сынок, крой!..
Поощрение деда воодушевило Есенина. Голос его окреп, налился силой.