Время шло за полдень. Тучи наглухо задёрнули небо, свет едва просачивался сквозь них, и в помещении становилось всё сумрачней.
— Ты устал, Серёжа? — спросила Анна.
— Немножко.
— Пойдём домой. Поздно уже.
Они сдали учебники, книги и вышли в вестибюль. На улице пошёл дождь. Облака, мутные, водянистые, повисли над городом, почти касаясь крыш, и сочились мелкой, подобной пыли, влагой, бесконечной, как затягивающая скука. Маслянисто и чешуйчато отсвечивали мостовые. Мимо окон мелькали раскрытые зонты, мокрые конские бока, украшенные медными бляхами сбруи, поднятые парусиновые верха извозчичьих пролёток. Конца дождю не предвиделось.
— Анна, знаешь, что мне пришло в голову, — сказал Есенин. — Почему бы не переждать нам дождик у ребят? Николай Колоколов живёт совсем рядом.
— А это удобно?
— Конечно! Двери для нас открыты настежь круглые сутки.
Они выбрались из помещения и через площадь побежали к знакомому переулку. По крутой, давно не метённой лестнице, где скопился сумрак и пахло чем-то затхлым, как во всех старых полукаменных домах, поднялись на второй этаж. В холостяцкой комнате, продолговатой, угрюмой, но тёплой, заваленной журналами, книгами, газетами, они застали самого хозяина, Николая Колоколова, и гостей его — Василия Наседкина и незнакомого Есенину худощавого человека с длинными тёмными волосами, с высоким лбом и реденькими усами. Колоколов представил его:
— Иван Филипченко, в прошлом — пастушонок, батрак, половой в чайной, санитар, переплётчик, чернорабочий. Но, повторяю, всё это в прошлом. Ныне Иван Гурьевич — поэт, каменотёс слова...
Есенин пристально вглядывался в высоколобого и, вспомнив просьбу корректора, сказал:
— Меня просил передать вам поклон Владимир Евгеньевич Воскресенский. Он желает вам успехов в учении и творчестве.
Филипченко словно расцвёл, крепко сжал Есенину руку:
— Спасибо. Вы его знаете?
— И давно. Он наш старший товарищ. — Есенин кивнул при этом на Анну. — Познакомьтесь, ребята. Эта девушка будет моей женой. Мы вместе работаем у Сытина в корректорском отделении.
Анна вздрогнула и слегка отшатнулась от него.
— Ты сумасшедший?
— Отчасти, Анна.
— Заранее поздравляем, — сказал Филипченко. — Иметь таких людей рядом, я говорю о вашей будущей жене и о Владимире Евгеньевиче, — это, поверьте мне, счастье.
— А вы, значит, тоже стихами пробавляетесь? — Есенин говорил нарочито упрощённо, чтобы не выказывать своего восхищения и поэтами и поэзией.
— Пробавляюсь, — в тон ему ответил Иван Гурьевич. — Желаете слушать?
— Я сам люблю читать стихи и люблю их слушать.
— Тогда извольте садиться...
На дворе распоряжалась непогода, ветер как бы с разбегу налетал на здание, надавливал на окно, по стеклу стекали струйки дождя. А на столе тоненько выводил свою извечную мелодию самовар, одаривая людей уютом и спокойствием, располагая их к дружеским беседам и стихам.
Иван Филиппенко, высокий, худощавый, с крупными тёмными глазами, с впалой грудью человек, видимо немало перенёсший на своём недолгом веку, оглядев слушателей, произнёс заглавие:
— «С работы».
Голосом жарким, накалённым страстью стал торопливо читать:
Есенин, слушая, думал о том, что каждый поэт пишет о пережитом, о выстраданном им самим. Чем глубже страдания, тем сильнее звучит крик ненависти, тем выше гражданственная значимость каждого слова. Это не слезливые и покорные жалобы на свою судьбу, какие во множестве встречаются в произведениях поэтов-самоучек. Это яростный протест и угроза.
А поэт кидал тяжёлые слова, и казалось, они пробивали стены и летели в пространство, в лица извечных врагов.
— Эти стихи были напечатаны в газете «Правда», — сказала Анна. — Я их читала. Они произвели на меня большое впечатление. Сильные стихи.